«Временные правила» министра-генерала Ванновского, изданные в канун Нового года, были приняты студенчеством всей России как издевательство.
Исполнительный комитет объединенных землячеств больше уже не заседал в квартире у Аночки. Он перешёл на положение кочевого племени, чтобы не быть выслеженным полицией. Четверо членов комитета уже сидели в тюрьме. Про них шептали, что у них были связи с партией, и им привыкли верить, как политическим руководителям, а теперь приходилось во всем полагаться на собственные неопытные умы, на подсказку своих сердец, чтобы протестовать, бастовать, выдвигать требования и лозунги.
Министр предложил свободу сходок «в пределах законности». В Москве уже ходил рассказ Горького о, писателе, который зазнался. «Свобода в пределах дозволенного» была высмеяна и растоптана.
Сходки под председательством инспектуры?
— Долой инспектуру!
Повестка для сходок, заранее утвержденная?
— К чёрту! Вот наши требования:
«Сходки без всяких ограничений, полная свобода студенческих сходок!
Упразднение инспектуры, — долой педелей и шпионов из alma mater!
Обратный прием в учебные заведения всех исключенных студентов!
Допуск в университеты всех желающих в них учиться, без ограничения пола и национальности!
Свобода слова, печати, собраний, союзов! Неприкосновенность личности!
Долой самодержавие!
Да здравствует политическая борьба студенчества, ибо без политической свободы не может быть свободы академической!»
Прокламацию от имени Исполнительного комитета землячеств Аночка сочинила сама. Когда она писала эти слова, рука её дрожала от волнения не потому, что она боялась ответственности перед охранкой или полицией, а потому, что впервые она сама брала эти мысли и слова из собственной головы и своего сердца.
Трепещущим от волнения голосом она предложила прокламацию собранию, и собрание приняло ее лозунги единогласно.
Но для протеста от имени всех московских студентов нужна была общая сходка.
— Снова в Манеж загонят! — сказал кто-то.
— А ты не давайся! — откликнулся бодрый голос.
— Сопротивляться оружием?
— Черт возьми, чем попало!
— В прошлом году народ опоздал собраться. Если бы раньше сошлась толпа, то никто не попал бы в Манеж, — переговаривались студенты.
— Эврика! Братцы! Нашел! Послать делегатов к рабочим. Просить поддержки.
— Товарищи, мы не дети. Рабочие не пойдут на зов первых встречных. Надо знакомство с ними. У кого есть связи с рабочими? — спросил председатель.
Наступило молчание. Связей с рабочими у студентов не было. Может быть, они были у тех, у арестованных.
Тогда поднялась Аночка. Она вспомнила своих пресненцев.
— Я знакома с рабочими, — робко сказала она.
— Коллега, вы — золото! Мы вас уполномочиваем идти от имени Комитета, просить поддержки. Если рабочие выйдут к университету, то мы победим. При них жандармы нас не посмеют «не пущать и тащить».
— Редакционную коллегию просят остаться после собрания. Остальным расходиться с осторожностью, — объявил председатель.
4
В квартире Бурминых бушевал семимесячный деспот Иван Бурмин, как представлял его знакомым отец, Георгий Дмитриевич.
Клавуся, из боязни испортить вкус молока, совсем перестала пить валерьянку. К тому же Аночка не беспокоила своих квартирных хозяев набегами многочисленных «маратов и робеспьеров», и если она приходила домой в сравнительно ранний час, её по-прежнему звали к чаю с вареньем. На этот раз после чая Аночка завела на кухне разговор с не раз выручавшей ее Ивановной о валенках и платке.
— Али сызнова заварушка пошла во студентах? — спросила Ивановна.
— Пока еще нет.
— Ох, девка! Ты, значит, в зачинщицах ходишь?! Ой, не девичья доля Сибирь-то! Возьми платок. Для хорошего дела не жалко. Сейчас и пойдёшь?
— Куда же я на ночь-то глядя! Нет, утречком выйду пораньше.
— Как люди к заутрене, а ты-то как раз бунтовать?! Эх ты грешница-а! А то и ведь как сказать? Может, тут и греха-то нет никакого, а правда божья… Кто вас знает! — махнула она рукой. — Бери!
Аночка вышла из дому на рассвете, и дворник, в тот час убиравший на улице снег, пристально вгляделся в неё, не понимая, откуда вышла такая жилица. Но, слава богу, конечно, он так и не понял и погрузился опять в свое дело, что было слышно по яростному скрипению железной лопаты в промороженном воздухе тихого переулка…
Она пошла пешком к Пресне. Навстречу ей из кривых переулков выезжали, поеживаясь от холода, заспанные, ещё не размявшиеся извозчики. Проходили мастеровые, рабочие из ночной смены. Плелись богомольные бабушки и старички, успевшие отработать свой век.
Городовые бродили безучастными, ленивыми тенями в ещё не совсем проснувшемся городе. В синеватом утреннем сумраке белели украшенные инеем ветви деревьев Зоологического сада, изредка раздавались звоночки конок, и дымящийся паром выныривал теплый, дышащий потом, крутой лошадиный круп.
По церквам там и здесь раздавался утренний звон…
Аночка надумала, что придет именно в этот час. Прочие жильцы, кроме Лизаветы и Маньки, ее не узнают, разве узнает Антон, если жив… И она обо всём расспросит. Назовётся племянницей Лизаветы. Скажет, что приехала из Рязани. Потом, уже вечером, там будет видно, зайдёт ещё раз.
Она шла не спеша, немного запуталась в переулках, вернулась, потом увидала лавочку и торговку с корзинкой на перекрестке, начала все сначала от лавочки и попала в те самые ворота, на крылечко, в котором по-прошлогоднему не хватало доски.
В это время как раз и брызнуло золотыми лугами солнце…
Не стучась, по-хозяйски, как тут было принято, Аночка дёрнула дверь и вошла.
— Здравствуйте! — ни к кому не обращаясь, сказала Аночка. — Тётя Лиза с Манюшкой тут, что ли, живут?
— Здравствуйте, кто ты там будешь. Иди-ка поближе! — позвал с печки знакомый голос Антона. — Анютка! Анютка! Сто лет, сто зим не казалась! — воскликнул радостно он. — Здорова ли, дочка?
— Спасибо, дедушка. Вы как живете?
— Живу! — усмехнулся старик. — Ай опять от кого убегла? Схорониться, что ль, надо?
— Да нет, так я, к вам в гости.
— Ишь ты! В гости! Чудно! Чего-то ты, девка, мне брешешь! Аи мне все едино. Вот малый сейчас прибежит, так ты его спосылай для меня, старика, пусть лекарства купит.
— В аптеку? — спросила Аночка.
Антон махнул рукой:
— Аптека — гибель человеков! В аптеку не надо. Ты в лавку его спосылай за шкаликом — то-то лекарство!
«Малый» оказался парнишкой лет девяти, сынишкой соседки, лежавшей в больнице. От скуки он приходил коротать своё время с Антоном.
— Манька с Лизкой-то разошлась. Что тут бы-ыло — до драки! И смех и грех! Старуха-то померла, что квартиру держала, Лизавета квартиру взяла на себя. Ты гляди-ка, гляди, благолепье какое повсюду!
Аночка и сама, вначале не поняв ещё, чувствовала какую-то перемену в комнате. Теперь она осмотрелась: на стене висел царский семейный портрет, на другой стене — портрет Александра Второго, перед иконой в углу мерцала большая лампада.
Уже выпив шкалик и закусив варёной печенкой, Антон разошёлся:
— Союз завели, для рабочих людей. В город ездят профессоря слушать — профессорь их учит, Лупягин…
— Лупягин? — переспросила Аночка.
— Али знаешь такого? — подозрительно насторожился безрукий.
— Нет, не знаю. Фамилия только смешная, — покривила душою Аночка, сама не зная для чего.
— Лупягин, ага… Его бы лупить самого да лупягу найти на него потяжельше какую! Говорят — економ… Он та кого наекономит хозяевам, наших-то так оплетет!.. А они, дурачье, и поверили, что он за рабочих… Да ежели градоначальник тебя посылает, то как же тебе стоять за рабочих?! Из полиции? Значит, уж ты за хозяев… И Манька сказала им так-то. Как взъелись! Говорят, мол, полиция за рабочих, а студенты да агитаторы — все шарлатанство, мол, шумят для своей корысти! А мы, мол, и с царем и с полицией мирно поладим. Мол, полиция — первый защитник для нас…
— А Федот куда делся? — спросила Аночка, вспомнив шумного богатыря, вожака рабочих.
— А Федот-то и есть у них самый главный! Ты его не узнаешь: цепочку завел для часов, на кулачные стенки не ходит, в трезвости клубы ходит да книжки читает… — Антон приложил ладонь трубкой ко рту: — Он с охранным спутался, я-то знаю того, который ходит к нему, вот что! — шепнул Антон. — Из-за того и Манюшка с Лизкой рассорились… И-и, что тут было! Манюшка продажной шкурехой Лизку, а та ее крепче, в волосья вцепилась, ажио их бабы водой разливали. Ведер пять, поди, вылили на пол… Манюшка-то в полицейскую веру не хочет. Ее уж Федот улещал: «Дура! Мол, станут зато лечить тебя, дуру!» А она ему в бороду — тьфу!.. Осерчал! В порошок бы истёр её, да его Лизавета схватила. «Мол, помни, — твердит ему, — помни, кто ты теперь есть!» Он притих, а потом присунулся к Маньке да, как змеища, шипит: «Убирайся отселе! Не сойдёшь из квартиры, то с фабрики выживу, знай!..» А ведь он теперь в си-иле, сожрет — не моргнёт!