Он и поднялся, широко шагая через две ступеньки, и тут же, на площадке, обнял её, прижал к себе податливое хрупкое тело, расцеловал в обе щеки, в глаза и губы и даже нос не забыл.
— Истосковался я по тебе, Марьюшка, — шепнул Пётр ей на ухо, и она едва не упала от этих слов — так и слышались они ей в её дневных и ночных видениях, эти резкие, чёткие, судорожно произнесённые слова.
— А я-то... — И она чуть не заплакала.
— Ну-ну, не разводи мокрядь, — пошутил он, взял её двумя пальцами за округлый твёрдый подбородок и вгляделся в её лицо.
Нет, не изменило её красоту время, прошедшее с Персидского похода, лишь суше стали губы, да слегка оттенили зелёные глаза голубоватые тени под веками.
И тут же увидел Пётр Толстого — тот стоял в дверях, низко кланяясь и держа руку у сердца, зашитого в золотые галуны.
— Ты-то как тут, Пётр Андреич? — удивился царь. — Аль часто заходишь?
— Часто не часто, а бываю, — сладко пропел Толстой, — крестница ведь моя Марья Дмитриевна, а крестникам положено не только помогать, но и любить их, советовать им. А уж теперь, когда нет князя, кто ж подскажет девице, взявшей на себя такую ношу?
— Какую такую ношу? — нахмурился Пётр.
— А вести дом, в котором четверо сорванцов, один другого озорнее? И быть им вместо родной матери, хоть и сама она сирота...
И с новым интересом взглянул Пётр на Марию — да, она и одета соответственно своему положению: тёмное платье, никаких красок на лице, никаких украшений на шее и в ушах...
— Ну что ж, принимай, хозяйка, гостя, коли мил, — пробасил царь и первым шагнул в высокие сени, из которых вели открытые арки в другие помещения дворца.
Едва мигнула Мария слугам, и вот уже готов стол, накрытый белоснежной скатертью, и уставлена его поверхность серебряными судками с высокими выпуклыми крышками, и расставлены хрустальные бокалы и тонконогие голландские рюмочки.
— А что ж не вижу тебя среди придворных на праздниках да фейерверках? — спросил Пётр между двумя громадными глотками вина и порциями заедок.
Толстой взглянул на Марию.
Она лишь пожала плечами, словно бы это не касалось её.
— Не доходят до неё приглашения твои, государь, — мягко ввернул Толстой, — знать, кому-то не по душе её бытование в царских чертогах.
— А ты, начальник Тайной канцелярии, как будто и не знаешь? — сурово усмехнулся Пётр.
— Знаю, государь-батюшка, да каждый раз всё по-разному: то на столе в почтовой забыли, то кто-то бросил не туда, куда надо, то слуги оказались нерасторопные.
— Не нужно только никого наказывать, — тихо произнесла Мария. — Бывает случайность, оплошность, да я и не рвусь ко двору — там надо во всём блеске быть, а я всё ещё в трауре по батюшке. Кому я такая унылая да печальная там нужна?
— А для блеску я тебе привёз подарочек.
Пётр торопливо полез в карман кафтана и вынул завёрнутый в тряпицу сувенир.
На свободном пространстве стола он раскинул тряпицу, и взглядам представилось странно сделанное ожерелье из больших плоских янтарных камней, окружённых серебряной вязью со сверкающими по сторонам крохотными алмазами. Тут же лежали тяжёлые подвески из того же янтаря, тоже окружённые искусной серебряной вязью с бриллиантами.
— Сам точил, — похвастал Пётр и указал на срединный камень — широкий и плоский, с вырезанным одной линией портретом царя.
— Не знаю, как и благодарить, — залепетала Мария.
— А не знаешь, так и не благодари, просто носи и помни обо мне, — развеселился Пётр, — помни, что был, мол, такой царь-государь мозолистые руки, сам сапоги тачал, сам кафтаны шил и между прочим и царством своим управлял не хуже других...
Мария вскочила с места, подошла к Петру и готова уже была упасть ему в ноги, но он удержал её, не дал ей опуститься на колени и печально рассматривал её милое лицо.
— Весь опутан, по рукам-ногам связан, — бормотал он едва слышно, — не то бы...
И кинул суровый взгляд на Толстого:
— А ты, старый греховодник, не слышал, чего я тут баю...
— Пётр Андреич составляет мне иногда партию в шахматы, — робко сказала Мария, не зная, как отнестись к царёвым словам.
Толстой дёрнул двойным подбородком.
— Посовестился бы, государь, так о крестном думать, — как будто вспыхнул он.
Хорошо знал царя Толстой, чуял, когда можно и нагрубить ему, чтоб за правду сошло, когда и шутку прибавить, а когда и мёдом да елеем полить...
— Да уж в твои восемьдесят только и бегать за молоденькими девицами, — усмехнулся Пётр.
Он словно бы помолодел. За пустыми разговорами забылись тягостные заботы и обиды, лицо разгладилось, и шустро топорщились неизменные усы над полной верхней губой.
— Пойдём-ка, княжна, примерим обновки, — тяжело встал со стула государь. — А ты, Пётр Андреевич, посиди ещё у стола, закуски и заедки зело хороши, отведай да меня дождись, вместе поедем домой...
Пётр Андреевич и глазом не моргнул, когда царь утащил Марию за руку на её половину, в женские хоромы...
Он и сам не ожидал от себя такого неистовства чувств. Нередко думалось ему: всё, кончился в нём мужик, мужчина, пятьдесят три года, — равнодушно разглядывал придворных красавиц, льстиво ему улыбавшихся, проходил мимо фрейлин и служанок, готовых по первому зову броситься в его постель. Думалось, остыл, с годами урезонился — слишком уж много было в его жизни этих постелей...
Оказалось, нет, но нужна была она, только она, одна-единственная женщина, способная вновь, как в юности, всколыхнуть всё его тело, зарядить всё его мужское естество огромной энергией, — она, одна-единственная, и другой больше было не нужно...
— Ах, какой бы ты была императрицей, — сказал он ей, разморённый и умиротворённый, когда насытил свою страсть и она улеглась, словно сытая кошка, свернувшись в клубок.
— Я и не мечтаю об этом, — тихонько ответила Мария, — на чужом несчастье своё счастье не построишь...
— Все люди думают лишь о себе, все люди хотят лишь себе добра, а ты о каком-то чужом несчастье говоришь, — едва не вспылил он. — Чем дольше я живу, тем больше презираю род людской, — злоба, ненависть, зависть, ложь сокрушают сердца людские и ох как мало праведников, как мало тех, кто несёт добро и свет. И приходится стоять с кнутом и палкой, чтобы вдолбить истины, которые уже столько тысячелетий пытается насадить в людские души сам Господь Бог...
— Слишком много горя пришлось познать тебе, государь, за последнее время, вот ты и ожесточился ко всем людям, — мягко сказала она, — а ведь в человеке всего понемногу намешано, и в самых разных обстоятельствах он самый разный — может быть нежен в одном случае, а в другом как лютый зверь, может быть рыцарем без страха и упрёка, а потом подлецом и вором... Всё зависит от того, в какие обстоятельства попадёт, какая судьба ему выпадет...
— Судьбу свою делать надобно своими руками, — жёстко отозвался Пётр.
— Не скажи, государь. Бог выбирает нам судьбу, но с мыслью тайной, узнать её, понимать её — вот счастье. Раз такова судьба, никуда от неё не денешься — надо страдать или радоваться, веселиться, значит, есть за что...
Он ласково посмотрел на неё.
— Разберусь с делами, — негромко сказал он, — улажу все свои домашние неурядицы и сделаю тебя императрицей. Всем ты взяла: и красотой, и разумом, и образованием. Почему судьба действительно так обошла тебя?
Она легонько приподнялась на локте и взъерошила остатки волос Петра.
— Я не могу жаловаться на свою судьбу. — В её голосе прозвучала и лёгкая печаль, и радость, и нестерпимая мука. — Она подарила мне величайшее счастье — любить самого лучшего из людей, самого достойного и самого красивого...
Она прильнула губами к его губам, и этот поцелуй был благодатным для Петра. Давно он так не отдыхал душой, как теперь, в постели с Марией...
Пётр Андреевич Толстой с удивлением и некоторым недоверием увидел, что государь как будто напитался свежей силой — так мягко было выражение его лица, даже морщинки возле глаз расправились, а голова стала реже трястись, руки спокойно лежали вдоль тела, а не перебирали мелко и часто бахрому кафтана.
Удивился и изумился Пётр Андреевич и взял на заметку — произошло, значит, ещё что-то кроме утоления мимолётной страсти, что дало новую надежду царю, раздвинуло перед ним новые горизонты.
Но Толстой был всегда себе на уме и потому не высказывал никому своих мыслей — он давно уже привык по малейшим движениям человека угадывать его поступки, был мудрым и сведущим...
Во дворце кинулась к Петру дочка младшая, Елизавета, ластилась, прилипла и всё шептала:
— Батюшка, простите матушку, простите, государь, превеликий царь...
— Ладно, — бросил он дочери, не в силах противиться её ласковому напору.