Она пришла в свою приёмную залу глубоко взволнованная, хоть и старалась не показать виду. Только что Пётр разбил перед ней огромное венецианское зеркало, много лет назад привезённое из самой Венеции, украшенное резными бронзовыми амурчиками и тяжёлыми виноградными золотыми гроздьями, стоявшее на драгоценном столике из красного дерева, тоже изукрашенного самыми разными рисунками и позолотой.
Смотрел Пётр на жену, изучающе, словно пытаясь проникнуть в тайные её мысли. Она мельком увидела себя в зеркале и снова приняла вид спокойный и равнодушный.
Он не мог вынести этого спокойного и равнодушного вида, подскочил к зеркалу, тяжёлой табуреткой бахнул по чистому серебряному стеклу. Посыпались осколки, и в каждом отражалась Екатерина:
— Вот что будет с самым драгоценным в этом дворце! — крикнул он яростно.
Ему хотелось броситься на жену с кулаками, избить, истоптать ботфортами, но какая-то внутренняя тяжесть останавливала его...
Она глянула на осколки, торчащие с боков прекрасной рамы, — словно клинки острых ножей, впивались они в её сердце.
Пересилила себя, сказала бодрым и невозмутимым тоном:
— Разве от этого станет твой дворец красивее?
И эти спокойные слова враз утихомирили Петра. Размашистыми и твёрдыми шагами он поспешно ушёл в свою конторку — кабинет, где стоял его токарный станок, кружилось чудище глобуса, краснела широкая вогнутость бюро и громоздились предметы, которые всё ещё ждали его искусной руки...
Екатерина увидела в приёмной зале Меншикова и слегка кивнула ему головой: мол, пройдём дальше, в будуар, где нет лишних ушей.
— Худо, матушка, худо, — едва не заплакал Александр Данилович.
— Да уж хуже не бывает, — согласилась Екатерина.
Оба посмотрели друг на друга. И оба молча кивнули головами — поняли, что думают об одном и том же — рецептике Монса, что передал он ей в пору их высшего сближения.
Никто из них не произнёс ни слова. Но Меншиков и без того знал, что спать не ложился Пётр без успокоительного отвара, каждый вечер приготовляемого самой Екатериной.
— Пьёт? — нерешительно спросил Меншиков.
Она опять безмолвно кивнула головой. И снова замолчали, и снова думали об одном и том же.
Разошлись, каждый молчал о том, о чём думалось обоим...
Пётр потребовал пакеты со своим завещанием из Синода и Сената и вынул из конторки третий экземпляр завещания.
Он читал и перечитывал строки этого письма, которое составлял в надежде, что его любимая жена всегда будет так же покорна и верна ему. Конечно, он не был святым — перепробовал всех фрейлин из окружения Екатерины. А с Анной Гамильтон пришлось даже расправиться. Она делила ложе не только с Петром, но и с его денщиком Орловым. Забеременев неизвестно от кого из них двух, она твердо решила, что ребёнка у неё не будет, пусть даже это побочный сын Петра. И убила новорождённое дитя, и сумела похоронить его в саду. Но всегда тайное становится явным, если оно известно двоим, а не одному, умеющему глубоко спрятать тайну. Орлов знал об этом и проболтался...
Пётр пришёл в ярость: пусть это был внебрачный ребёнок, но убивать ни в чём не повинное дитя было, по его глубокому убеждению, самым отвратительным варварством.
И опять в дело вступил Пётр Андреевич Толстой — ему не надо было много времени, чтобы убедить Анну, фрейлину Екатерины, сознаться в великом грехе, даже пытки оказались не нужны. Анна призналась, и Пётр потребовал от судей самого жестокого наказания. Анну приговорили к отрубанию головы.
Осуждённая до самой последней минуты не верила, что Пётр, которого она так нежно ласкала, не простит её. На эшафот она оделась как на праздник — знала, что сам царь будет присутствовать при совершении казни, и была уверена, что в последнюю минуту он помилует её.
Но белое нарядное платье и узенькие белые туфельки не помогли: Пётр не помиловал Анну, и ей пришлось опуститься на колени и положить голову на плаху.
Кат взмахнул острым топором, и прелестная головка фрейлины скатилась к его ногам. Крови было немного, чудесные белокурые волосы Анны даже не испачкались в кровавой пене.
Пётр подошёл к отрубленной голове, поднял её за белокурые волосы, крепко поцеловал прямо в губы и бросил в корзину...
Он мог позволить себе всё, что угодно, даже короновать прачку ливонскую, иметь бесчисленное количество любовниц, к которым не привязывался нисколько душой, а всего лишь утолял свою плоть. Но его душа возмутилась, когда узнал он про измену Екатерины, — дух «Домостроя», который вышибал он много лет из своих бояр, оказался в нём крепче, чем наносная европейская культура, откуда брал он только то, что было ему нужно для работы, для практики, — математику, картографию, геодезию, корабельное строительство. И немало усмехался, когда говорили ему о какой-либо книге, не посвящённой этим предметам. Он отбрасывал в сторону всё, что не касалось дела...
Теперь он сидел перед горящим камином с тремя пакетами в руках, снова и снова перечитывал строчки своего давнего завещания, отрывал клочки прочитанного и бросал их в огонь. Как будто жёг своё прошлое, сгорала на огне его жаркая любовь к Екатерине, его всё ещё не остывшая привязанность к ней.
Пётр долго сидел в раздумье, мучительно обозревая будущее: что ждёт его страну, его флот, если он уйдёт из жизни? А завещание — это последняя ступенька перед смертью, но он не хотел умирать: ещё столько надо было сделать, столько построить кораблей, заводов для выплавки железа, столько отлить самых громадных пушек — сколько всего ещё ждало его...
Он чувствовал, что силы его не на исходе, он по-прежнему мог выковать трёхпудовую калёную полосу железа, по-прежнему мог держать галс на корабле, знал чётко названия всех парусов, он всё ещё жил своей трудовой жизнью.
Но Екатерина...
Последние дни он не входил к ней, не обедал вместе с ней, даже не разговаривал, и тяжёлые мысли не оставляли его.
Да, надо развязаться со всеми заботами, выдать девчонок замуж, а потом уж расправиться с Екатериной — неповадно было бы никому так ущемлять его сердце...
И умилительная мысль пришла ему в голову: сидит теперь в своём пустынном дворце его последняя любовь, его Мария Кантемир, и, верно, глаза всё проглядела, высматривая его в окошко. Но он не видел её нигде, она не показывалась при дворе, хоть и посылались ей приглашения и на балы, и на фейерверки, и на пиршества, — сидела сиднем в четырёх стенах, огорчённая, смущённая и подавленная его невниманием и забывчивостью. Как же мог он оставить её, пусть даже и родился мёртвый мальчик, как мог он позабыть её страстные, жаркие ласки, её нежное и гладкое тело, пенную волну пышных волос, её удивительные сверкающие зелёные глаза?! Она никогда не изменила бы ему, потому что любовь её была чистой, святой, она боготворила его, своего государя и своего любимого, а он просто забыл о ней: в последние месяцы навалилось столько огорчений, что ему вообще ни до кого не было дела...
Он натянул кафтан посвежее, приказал приготовить рогожный возок и незамеченным вышел из дворца. Денщики всё же увязались за царской повозкой, чтобы, не дай Господь, кто-нибудь не обидел царя...
Непритязательный дворец Кантемиров стоял несколько в стороне от величественных дворцов знати, зато позади него располагался тенистый зелёный сад с ухоженными аллеями лип и берёз, разноцветными цветниками и куртинами роз. Взор отдыхал на посыпанных битым кирпичом дорожках, на зелёных полях простой травы, ежедневно подстригаемой, на высоких и мощных стволах дуплистых лип. Но редко кто заглядывал на эту цветниковую и огородную часть усадьбы Кантемиров, только братья Марии носились по траве, изображая скачущих коней, да садовники ворчали, огромными ножницами ровняя кусты букса и боярышника.
Перед фасадом дворца большой двор венчала травянистая дорога, по которой можно было подъехать прямо к крыльцу и сойти лишь у самых ступеней.
Пётр тяжело спрыгнул у крыльца, где уже толпились, ожидая его, управители и слуги покойного князя, служившие теперь и его старшей дочери.
Выскочила на крылечко и она сама — с пышной причёской, заколотой костяными гребнями на макушке и с боков, в глухом траурном платье с высоким тесным воротом, окаймлённым белоснежными оборками, отчего голова её словно бы покоилась на блюде с высокой ножкой. Ни единого украшения, только и видно лицо, бледно-оливковое, с высокими дугами чёрных бровей и пунцовыми губами, яркость которых не притушило и время. И нежные длинные пальчики, на которых не было ни одного колечка...
Мария стояла высоко наверху, на площадке, к которой двумя маршами поднимались мраморные ступеньки, и Пётр видел, что она готова сбежать по лестнице, опуститься на колени перед ним, но он мрачно сдвинул брови, едва пошевелил пальцами и слегка качнул головой — и княжна поняла, что не надо этого делать, он сам поднимется к ней, на высоту её высокого крыльца.