И вдруг, как-то сразу, он стал совершенно другим. Он всё реже и реже стал сопутствовать царю в его чуть ли не ежедневных поездках в Измайлово, Коломенское, Петровский дворец; перестал даже появляться на царских охотах и предался такой бесшабашной, разгульной жизни, что все знавшие его, а в особенности сам Пётр, только диву дались. В Москве заговорили об его изумительном пьянстве, о скандалах, в которых он был и первым зачинщиком и участником. Он по целым неделям не появлялся ни в доме отца, ни в своих дворцовых покоях.
Пётр страшно горевал о таком поведении своего любимца, и в это-то время Алексей Григорьевич и принялся развлекать его, пользуясь полнейшей свободой.
Хитрый Остерман всё время прихварывал, Елизавета впала в немилость, Голицына не было, – и Долгорукий стал приводить в исполнение давно обдуманный план.
Алексей Григорьевич прекрасно понимал, что положение его и его родни далеко не так прочно. В народе его не любили за то, что, будучи воспитателем царя, он не воспитывал его, а, развлекая, истощал заранее его и без того не крепкую натуру; придворные, и в особенности члены верховного совета, положительно ненавидели его и за его фавор у царя, и за заносчивость, напоминавшую по временам меншиковские времена. Нужно, следовательно, было укрепиться, стать твёрдой ногой на ту почву, которая теперь всё ещё колебалась, – а для этого самым подходящим средством было женить царя на одной из своих дочерей.
– Ставши царским тестем, – говорил он мысленно, – я буду всесилен. Тогда уж мне бояться некого и нечего.
Но, думая так, он забывал недавний пример, прошедший перед его же глазами, – пример Меншикова, который тоже чуть не сделался царским тестем и, разжалованный, лишённый чинов, орденов и всех своих богатств, влачил теперь в глухом сибирском посёлке самую жалкую жизнь. Останавливал Алексея Григорьевича от его честолюбивых увлечений его двоюродный брат, фельдмаршал российских войск Василий Владимирович Долгорукий, человек испытанной честности и замечательного ума.
– Берегись, брат, – сказал он ему, когда Алексей Григорьевич сообщил о своих надеждах на брак царя с княжной Екатериной, – берегись: ты заходишь слишком далеко.
Алексей Григорьевич презрительно встряхнул плечами.
– Не дальше, чем зашёл Меншиков.
– Ну, он попал слишком далеко, чтобы желать следовать его примеру, – усмехаясь, отозвался Василий Владимирович.
– Так ведь он погиб потому, что восстановил всех против себя, – горячо возразил Алексей Долгорукий.
– А ты такой безвинный агнец, что против тебя никого нет? Ошибаешься, Алексей Григорьич, жестоко ошибаешься. Из-за тебя нас всех ненавидят. И скажу тебе прямо, что коль ты на такую глупость польстишься да просватаешь за царя дочку, – плохо будет дело. Пропадём мы все ни за грош.
– Будет каркать, ворона!
– Да я не каркаю. Я дело говорю.
– Да чего ж опасаться?!
– А того, что брак царя на подданной ныне немыслим.
– Да на ком же наши цари раньше женились?! – воскликнул Алексей Григорьич. – Чай, всё на подданных…
– Так то было раньше. А ноне совсем другая статья. Теперь не дадут усиливаться одним в ущерб другим… Там как ты хошь, коли ни семьи, ни себя, ни нас не жалеешь… А всё скажу: не дело задумал.
Но и увещания брата не образумили Алексея Григорьевича. Он слишком был уверен в расположении царя, чтобы бояться грядущих бед. Да и перспектива будущего величия была слишком заманчива, чтобы честолюбивый вельможа мог отказаться от своих надежд и мечтаний.
И он начал приводить в исполнение свой замысел.
Убедить юного императора в ошибочности воззрений его великого деда не составило большого труда уже потому только, что могущественной союзницей Долгорукому явилась бабка царя, инокиня Прасковья, – насильно постриженная первая супруга Великого Петра. Она ненавидела всё, что он сделал, чему положил основу и что заповедал довершить своим потомкам. Она не была большой поклонницей древнерусских обычаев, но защищала их перед своим царственным внуком только потому, что эти обычаи отверг и искоренил Пётр. Она ничего не имела против Петербурга, как столицы и города, но требовала от внука, чтобы столица была снова в Москве, потому что Пётр построил Петербург и Пётр же сделал его столицей, отняв у Москвы её древнее главенство. Царица-инокиня даже сознавала, что обычай жениться на подданных создаёт вокруг царя смуты, козни и тревоги, но настаивала, чтоб юный император не брал в жёны иностранную принцессу, – и опять-таки потому, что это завещал Пётр. Словом, нелюбовь ко всему, до чего коснулась рука её гениального супруга, была так велика, что она отворачивалась, когда в её келью в Вознесенском монастыре царь входил в своём бархатном, расшитом золотом французском кафтане… Пётр уничтожил древнерусскую одежду, она желала, чтобы внук восстановил её…
Молодой царь соглашался на все требования бабки, поддерживаемые советами Алексея Григорьевича, – и даже на перенесение столицы в Москву, – но не соглашался на измену французскому платью. Ему так нравились его изящные, красивые кафтаны, и так смешно было царское одеяние прежних дней.
И это единственное, в чём проявил он свою самостоятельность.
С помощью бабки царя Алексей Долгорукий решил провести и свой проект брака Петра со своей младшей дочерью.
Алексей Григорьевич решил ковать железо, пока горячо.
Зайдя вечером того же дня в императорский кабинет, он с самой невинной улыбкой обратился к Петру:
– А я, ваше величество, к вам с новинкой…
– Что такое? – недовольно спросил император.
– Под Царицыном волков подняли.
Глаза царя, против воли, радостно блеснули, но он так же недовольно бросил:
– Ну и пусть их…
– Да вы, никак, нездоровы, ваше величество, – участливо заметил Долгорукий. – А я-то велел на завтра охоту готовить… Ишь ты, какая незадача!
– Ну, что за нездоров! – отозвался Пётр.
– Так как же, ваше величество, прикажете отменить завтрашнюю охоту?
Царь на минуту задумался, провёл рукой по пылавшему лицу и потом ответил:
– Ты говоришь, волков много?
– Страсть сколько!
– Так зачем отменять? Будем охотиться. Не всё плакать, надо и повеселиться! – словно отвечая на какую-то тайную мысль, раздумчиво заметил он и потом быстро воскликнул:
– Будем веселиться! Чай, небось и твои завтра поедут?
– Всенепременно, ваше величество!
– И Катя будет?
– А она-то уж и подавно! Небось знаете, государь, как она вас любит? Ей только и радости, чтобы близ вас побыть. И наяву-то вы ей грезитесь, да и во сне она ваше величество кажинную ночь видит. Давеча, как отъезжал я к вам во дворец, у ней только и разговору было, что какой-де наш император красавчик да что-де за счастливица будет та, кого он себе в супруга выберет!
Пётр самодовольно улыбнулся и спросил:
– Так неужто она меня и впрямь так сильно любит?
– Как кошка влюблена! Говорю, что у ней и разговору только что про ваше величество: «Здоров ли государь? Да что он мне сумрачен показался? Да что как будто побледнел малость!» Просто все уши, можно сказать, прожужжала. А как сказал я ей, что на завтра охота назначена, да в шутку посмеялся, что ей на той охоте не быть, так покраснела даже вся, и слёзы в три ручья хлынули. Едва-едва её успокоил. Совсем вы её зачаровали, ваше величество!
Алексей Григорьевич улыбнулся самой добродушной и самой невинной усмешкой.
Улыбался также и Пётр. Рассказ Алексея Григорьевича о любви к нему княжны Катерины произвёл на юного царя самое благоприятное впечатление. Он был донельзя самолюбив и избалован раболепным поклонением, льстивым ухаживанием придворных, очень любил сознавать неотразимую силу своей красоты, и каждая новая любовная победа невыразимо радовала его юное сердечко. Притом же княжна Екатерина Долгорукая была красавица, по которой вздыхала большая половина придворной молодёжи, и это вдвойне увеличивало для Петра цену её любви к нему.
– А что, Григорьич, – воскликнул он, – ведь Катя-то прехорошенькая!
Долгорукий развёл руками.
– Не мне судить, ваше величество! Отец детям плохой судья!
Пётр улыбнулся какой-то внезапной мысли и, хитро прищурив свои проясневшие глаза, медленно спросил:
– А что, Григорьич, если я в Катю влюблюсь?
Алексей Долгорукий почувствовал, как сильно забилось его сердце, как кровь горячей волной прихлынула к лицу, и, страшным усилием воли поборов охватившее его волнение, равнодушным голосом произнёс:
– Я не указчик вашему сердцу, государь!
– Да нет, ты не виляй! – воскликнул он, – ты толком отвечай мне, что ты на это скажешь?
– Безмерно буду счастлив, ваше величество! Любовь царская, что свет солнца, – украшает людей!
Пётр опять улыбнулся. Голова его продолжала работать с лихорадочной быстротою, мысли целыми вереницами, как облака под ветром, проносились в ней.