— Да кого тут видеть-то, — сказал дозорный. — Кучумка, небось, с бабами в сухой юрте спит, а мы тута мокнем...
Ермака знобило вовсю.
— Не вовремя захварываю! — сказал он. — Видать, года мои подходят. — Он еще сказал, что Вагай сильно обмелел и его, пожалуй, можно перейти, минуя перекопу.
— Да ну! — возразил дозорный. — Услышим, ежели что, а по откосу татарам сюда не влезть, склизко!
Они еще поговорили о том о сем.
Дождь перестал, но ветер так метался в прибрежных камышах, что над мысом стоял гул, будто шумели перекаты. Под ровный шум Ермак не то чтобы задремывал, а так, плыл мыслью, воскрешая в памяти картины детства, товарищей...
— Странно как здесь ветер дует, — сказал он дозорному. — По Иртышу гудит, аж камыш ломает, а на Вагае — туман встает. — При свете молний действительно было видно, как с Вагая ползет туман...
Дозорный ничего не ответил. Атаману показалось, что шуршание камыша как-то странно переместилось с Иртыша на Вагай.
— Братка! — позвал Ермак напарника. — Братка!
— Я! — ответил тот из темноты.
И вдруг что-то свистнуло прямо у Ермаковой головы. Дозорный вскрикнул.
Мгновенно Ермак вскочил на ноги. Блеснувшая молния выхватила из темноты несколько фигур, выбегающих из Вагая на берег.
— Сполох! — закричал Ермак. — Сполох!
Чьи-то руки схватили его за плечо, сорвали тулуп.
Звякнуло железом по кольчуге. Ермак рубанул саблей вправо, кто-то страшно закричал в темноте.
Крутанувшись, Ермак попал саблей во что-то мягкое слева и что есть мочи бросился бегом к стругам.
В темноте он наскочил еще на кого-то, отмахнулся саблей, попав по войлочной спине, споткнулся через упавшего, сам упал.
— Братцы! Сполох! — кричал он. — Братцы!
Пыхнувшая молния осветила клубки тел у стругов
и взмахивавшие весла. Ермак нацелился на спины в мокрых халатах, которые плотно перли к стругам. Еще рубанул.
При свете молнии Ермак увидел струг всего в пяти шагах от себя. И в тот же момент что-то страшное ударило его в спину и в шею.
Он увидел высокое крыльцо, деревянные перила и мать с раскинутыми руками, бегущую ему навстречу по белому нетронутому снегу.
В полной темноте струги стремительно вынеслись на середину Иртыша, куда не могли достигнуть стрелы. Буря разнесла их. Одни, сразу как рассвело, пошли в Кашлык, другие пристали к островам и с рассветом развели костры, чтобы обсушиться.
Мещеряк недосчитался на своем струге дозорного и понял, что дозор погиб. Весь.
И Ермак.
Молчаливо и быстро собрались казаки, едва обсушившись. И по тому, как налегали они на весла, как без песни гнали и гнали к Кашлыку, Мещеряк понял, что у всех на уме одно и то же.
На подходе к городищу увидели три струга под берегом и казаков, копошащихся возле. Мещеряк вглядывался в них, ища знакомую фигуру старого атамана, и не видел его. Из острога выбежали все казаки. Не выдержав, Мещеряк закричал:
— Станичники, Ермак с вами?
— Нет! — донеслось с берега.
Спешно причалили, разгрузили струг. Словно от этой торопливости что-то могло измениться.
На трех стругах тоже недосчитывались дозорных. День и ночь болтались казаки по берегу, дожидаючись последнего струга, цепляясь за последнюю надежду, что, может, на нем вернется атаман. О том, что он может быть убит, никто не говорил вслух — так страшно это было.
К обеду следующего дня причалил последний струг. С него снесли два трупа казаков-дозорных. Оба были убиты стрелами.
Один добежал до струга и умер в пути, труп второго подобрали на мысу, куда вернулись, как только ушли татары. Ермака ни среди живых, ни среди мертвых не было.
Два дня спустя через остяков татары передали, что могут продать еще четыре трупа убитых на мысу казаков за малый выкуп.
Выкуп тут же собрали и отдали. Вскоре остяки привезли на лодках и вывалили на песок четыре мешка. Оттуда выкатились отрубленные головы, руки и ноги убитых.
— Это они уж над мертвыми глумились, — в один голос согласились казаки. — Все приметы, что рубили головы мертвым.
Казаков похоронили в одной могиле. Мещеряк опросил побратимов погибших, и стали поминать их по Божьим именам на панихиде: «Убиенных рабов Божьих Якова, Романа, Петра, Михаила, Ивана и Петра же другого, в струге убитого...»
Слабо теплилась надежда, что Ермак попал в плен. О том, что каждый готов был на любую муку ради его выкупа, даже не говорили. Мещеряк каждый день расспрашивал остяков, вогулов и других лесных людей, а также татар, приходивших к Каш лыку или захваченных казаками на промыслах: что слышно о Ермаке? Но вестей не было никаких.
Лазутчики доносили, что татары соединились. Карача и Кучум с сыновьями купно громят дружественные казакам улусы и собираются на Кашлык. Но все это Мещеряк слышал как сквозь пелену. Он все еще надеялся, что Ермак жив. Лежа в своей землянке на полу, он перебирал в памяти все бои, все плавания и походы, все разговоры с Ермаком. Иногда ловил себя на том, что плачет или скулит, как щенок потерянный.
Он доставал красный кафтан Ермака и, завернувшись в него, забывался коротким сном. Зачем он это делал? Верилось ли ему, что кафтан хранил тепло жизни товарища, или он делал это бессознательно, как ребенок, что цепляется за юбку матери?
Казаки начинали роптать и требовать выборов атамана, нужно было принимать решение: ждать приступа в Кашлыке или уходить, а Мещеряк медлил. Ночью, мучаясь от бессонницы, ходил он по городищу. Зашел в пустую атаманскую избу. Сел за длинный стол на свое место. Пуст был этот некогда тесный круг — нет Кольца, нет Пана, нет Саввы Волдыря... И вдруг на старшем месте Мещеряк увидел Ермака. Тот сидел, как всегда, сутулясь и набычившись, но лицо его было светло и беспечально. Он что-то сказал, но Мещеряк не расслышал, а когда закричал: «Что, батька, что?» — очнулся.
Странную бодрость явило в нем это видение. Он понял, что Ермака нет более среди живых и ждать его более не следует.
Но почему-то эта мысль не порождала печали. Будто Ермак отошел куда-то с посольством и скоро вернется с хорошими вестями. Не было пустоты в душе, как в дни ожидания. Все определилось, стало на место. I
Утром собрали Круг. Не спорили, не ругались. Мещеряк, избранный единогласно, объявил, как само собой разумеющееся:
— Уходим. Уходим скорееча! Все. Пойдем на полночь Печорским путем, и ежели дня за два не соберемся — тамо как раз под снег попадем. Сбирайтесь скорейча, детушки, — добавил он вдруг неожиданно для себя по-ермаковски.
На это не обратили внимания. Не возражал никто — безропотно грузились в струги. Острог жечь не стали, твердо веруя, что еще придется вернуться, да и возиться с ним охоты не было.
— С Богом, братцы, в добрый час! — махнул шапкой Мещеряк, и семь тяжелогруженых стругов пошли на Север, на Обь, к Ледяным морям, где по самому закраю льдов была дорога через Камень на Русь.
Всю оставшуюся жизнь казнил себя Мещеряк за то, что не разобрал, что говорил ему Ермак, когда явился в атаманской избе. Мещеряк решил, что атаман велел уходить. Но годы спустя, за чарой, в беседе, уронив хмельную голову, плакал:
— Прости, батька! Не послушал я тебя! Остаться надо было! Остаться!
Не знал Мещеряк, не знали казаки, что долгожданное мощное подкрепление из Москвы волокло струги и многотяжкие припасы через Камень по Ермакову проходу как раз в те дни, когда они покидали Кашлык.
Неизвестно, что подействовало: то ли чуть не ежедневные хождения казаков легковой станицы в приказы, где Черкас и все бывшие с ним в один голос умоляли, просили, требовали: «Снарядите отряд! Оснастите его тем, чем мы скажем!»
То ли явившийся в полном ужасе от Сибирского огромного ханства, от его просторов и малолюдности стрелецкий голова Глухов, который приплетал с три короба, расписывая достоинства и недостатки ниспосланного Богом нового царства, то ли точные сведения, полученные от Маметкула, которого всячески ласкали, ценя в нем отважного воина и опытного помощника правителя (эта политика сильно выручала Москву, но каково было русским и иных народов мужикам, когда ни с того ни с сего над ними хозяином ставили татарина или немца, не говорящего по-русски?), неизвестно, какие обстоятельства наконец сыграли роль, но шедший в Сибирь отряд под командой воеводы Мансурова был снаряжен основательно и добротно.
Иван Алексеевич Мансуров был роднею двум постельничим в царской Думе, и хоть сам был человек небогатый и незнатный, владел небольшим поместьем, но в конце Ливонской войны дослужился до назначения «в дозор для стрельцов» при особе Царя.
Он был из нового поколения, выдвинувшегося уже при тишайшем Государе Федоре Иоанновиче, который полностью был под влиянием Бориса Годунова — политика дальновидного и умного. С его подсказки медлительный и робкий Царь Федор научился выдавать свою робость за осмотрительность, а медлительность за основательность.