— Первого Восточно-Сибирского стрелкового Его Величества полка, первые щёголи у нас, — ответил солдат.
— А дерутся как? — спросил Саблин.
— Однако, первый полк, — сказал солдат-сибиряк. — Японец бежит перед ним.
— А почему же не все такие, как они? — спросил Саблин.
— Почему? — Солдат, видимо, никогда не задавался этим вопросом. — Кто ж его знает почему? Значит, так вышло. Это точно, разные есть. Иной полк хоть и на позицию не станови — всё одно убежит, а эти один на десять идут и песни поют. Кто его знает, почему так.
Через ворота с башней, проделанные в толстой зубчатой стене, выехали за город и пошли между полей снятого гаоляна, торчащего острыми пеньками, мимо жёлтой колосящейся громадной чумизы, мимо высоких, как кукуруза, уже сохнущих на корню гаоляновых полей. Навстречу попадались тяжёлые арбы, груженные снопами гаоляна, мешками с зерном, клетками с курицами. Богатый край жил осеннею жизнью. Широкая дорога вилась между полями. Слева и спереди туманными силуэтами рисовались на тёмном небе фиолетовые горы и дымка тумана дали дрожала перед ними в теплом неподвижном воздухе. В поле китаец орал нескладную песню, носились стаями чёрные галки, собираясь в путь, у дороги стояла небольшая серая китайская кумирня величиной с голубятню. В ней были запылённые доски с изображением китайских богов. На межах росли громадные карагачи со стволами в несколько охватов, и осень не тронула желтизною их ярко-зелёных вершин. Большой ханшинный завод с серыми высокими и прочными, как стены крепости, стенами, с башнями по краям, с рядом серых черепичных кровель был по пути, и у ворот его толпились арбы, запряжённые мулами и ослами. Саблин ехал мимо домов китайских помещиков. Из-за высоких стен груши протягивали тёмные ветки, усеянные золотистыми плодами. В ворота видны были дорожки, уложенные кирпичом, фуксии и герани в ярком осеннем цвету, серые фанзы с длинными окнами с частым переплётом и бумагою вместо стёкол.
Всюду было довольство, тишина тёплой осени, покой и счастье, и ничто не говорило о войне.
Саблин переехал быструю речку с усеянным камнями дном, проехал мимо китайского кладбища и попал в небольшую деревушку. Часто стали попадаться солдаты. Во дворе большого дома стояли двуколки, а подле на коновязи были привязаны рослые российские лошади. Маленькая речка с массивным каменным мостом первобытной постройки отделяла деревушку от китайской усадьбы. Раскидистые карагачи росли у въезда, чёрные ворота, прикрытые стенкой от злого духа, были распахнуты настежь и подле них ходил в серой рубахе бравый оренбургский казак. Это и был штаб того корпуса, в который Саблин вёз подарки.
Командир корпуса, высокий красивый старик, бывший гвардеец и флигель-адъютант императора Александра II, ласково принял Саблина. Он помещался в одной половине китайской фанзы, в другой жили его ординарцы. Ординарцы, гвардейские офицеры, знакомые с Саблиным по петербургскому свету, шумно и радостно приветствовали его и стали расспрашивать про Петербург и про те настроения, которые там были. Саблин скоро почувствовал, что война им надоела, что их тяготило отсутствие комфорта, весёлой жизни, балов, вечеров, светских знакомых.
— Надоела эта война, — капризно говорил ординарец штабс-ротмистр Кушковский. — То есть ты себе и представить не можешь, как надоела. Все равно не победим японцев. Они хитрее нас.
— Наши как?..
— Черт их знает, как. То подвиги храбрости, то бегут без оглядки. А главное, всё как-то глупо и бесцельно. Неуверенно как-то. Вот завтра наступление. Ляоян брать будем. А спроси меня прямо, возьмём или нет. Скажу откровенно — не возьмём.
— Так для чего же тогда наступать? — спросил Саблин.
— Общественное мнение требует, — сказал Бобчинский, другой ординарец корпусного командира.
Корпусной командир рассматривал подарки.
— Как это хорошо, — сказал он, — что Её Величество свой портрет прислала. Это ободрит солдата перед боем. Умирать за неё легче будет.
Командир корпуса лично решил ехать после обеда в ближайшую дивизию передавать подарки. Отдали по телефону приказание собрать полки, и в пять часов Саблин сел с командиром корпуса в просторную коляску, запряжённую парою сытых лошадей, и поехал на биваки. Его сердце билось. Он думал о том, что сейчас он увидит людей, уже знающих, что такое война и смерть, сейчас перед ним будут люди, обвеянные славой войны, люди, которые завтра пойдут умирать. «Что это за люди? — думал он, поднялись ли они духом в предвидении подвига и смерти, или полны мелочными заботами повседневной жизни».
На широком жёлтом истоптанном и пыльном поле показались ряды низких палаток. Это был полковой бивак. В стороне от него тёмно-серыми квадратами вытянулись батальонные колонны. На правом фланге ближайшего полка тускло сверкали давно не чищенные трубы музыкантов.
Полки взяли на караул, и музыка заиграла встречный марш.
Командир корпуса подошёл к первому полку, поздоровался с ним и приказал взять «к ноге».
Саблин стоял сзади командира корпуса. Перед ним тянулась неподвижная шеренга солдат. Серые фуражки, скатанные шинели, одетые через плечо на рубахи, серые шаровары, высокие сапоги — всё было привычно для Саблина, мирное, хорошее, говорящее о манёврах, но не о войне. Люди смотрели серо и тупо. Их глаза ничего не выражали.
Корпусный командир старческим, но громким голосом человека, привыкшего к строю, говорил о том, что Её Императорское Величество среди своих царственных забот не забыла про армию, вспомнила о солдате и пожаловала каждому свой портрет и подарок на память.
— В сердце своём храни эту царскую милость, — говорил командир корпуса. — Помни матушку-царицу и иди смело умирать за неё и за Россию.
У командира корпуса на глазах были слёзы. Он был глубоко растроган тем, что он сказал. Солдаты дружно крикнули: «Постараемся, ваше высокопревосходительство», — и опять замолчали.
Приказали составить ружья и стали выдавать по ротам подарки.
Саблин попросил разрешения остаться на биваке полка и пошёл бродить между палатками. Он был чужой здесь. Он разговаривал с офицерами, и старые подполковники говорили с ним, штабс-ротмистром, почтительным тоном. Солдаты только тупо смотрели на его вензеля и аксельбанты и улыбались. Саблин напился чая у командира полка и, сказав, что он пойдёт в штаб корпуса пешком, вышел с бивака.
Яркое маньчжурское солнце тихо опускалось в золотистую дымку тумана. И, как бы прикреплённая к одному громадному коромыслу, по мере того как опускалось солнце, медленно поднималась из-за тёмных гор громадная красная луна. Вся красота красок маньчжурской осени сверкала на небе пурпуром пламени закатного пожара, ударявшим в розовые нежные тона с золотыми облаками, в зелёные тона изумруда и в тёмно-синюю парчу глубокого неба, начинавшую серебриться на востоке, где уже ярко сверкали хребты далёких гор. В воздухе было тихо и тепло. Каждый звук разносился далеко и приобретал особое значение. Лаяли в деревне собаки, кричал, икая и окая, осел, мычали коровы. Серый бивак затихал. От него пахло щами и хлебом, и, укрываясь в палатки, он гомонил и казался громадным зверем, с тихим ворчанием укладывающимся спать.
Саблин подошёл к краю бивака и сел у дороги под раскидистым карагачем, прислонившись к его широкому стволу. Тень от дерева, бросаемая луною, становилась отчётливее и темнее и наконец скрыла Саблина. На биваке жёлтыми пятнами стали обозначаться палатки. Солдаты заживали в них свечи, укладываясь спать. Неподалёку три голоса, и должно быть офицерских, тенор, бас и баритон согласно пели песню. Тенор начинал, баритон ему вторил, бас временами дрожал, создавая красивую гармонию. Пели печально и трогательно, видимо хорошо спевшиеся ладные голоса. Саблин прислушивался, и ему гадко стало на душе.
Серый день мерцает слабо,
Я гляжу в окно… —
пели певцы, и песня безотрадно грязная, противная, циничная, рисующая до мерзости гадко-серую русскую жизнь, неслась в красивом, за душу берущем напеве:
Вид чудесный, вид прелестный,
Чисто русский вид… —
закончили певцы и замолчали.
«Неужели в этой грязи, в этом сплошном сквернословии укрылась вся русская интеллигенция, неужели это, а не молитва, не гимн, не широкая бодрая великая песня русского солдата напутствует их в бой?.. Ведь завтра поход и бой!» — подумал Саблин, встал и пошёл к биваку.