смерти. Расписной княжеский щит со львами и орлами стоял, опёртый на катафалк, а над ним у изголовья лежала шапка с короной, скипетр и меч, несколько раз обёрнутый поясом.
Тут у изножия катафалка стояли на коленях три женщины в чёрных траурных платьях и белых вуалях.
Впереди княгиня Кинга обращала на себя удивлённые глаза всех. В её безоблачном, благословенном лице, почти весёлом какой-то неземной радостью, было видно, что Бог исполнил самые горячие её просьбы. На глазах не было и следа слёз, уста улыбались небесам. Она, как некогда Ядвига Силезская, упрекала плачущих в их слёзах, открыто радовалась, с нетерпением ждала часа, когда, положив во гроб останки мужа, сможет немедленно исполнить свою клятву и запереться в монастыре, по которому тосковала всю жизнь. Эту радость, такую необычную возле гроба, выработанную силой духа, которая делала её совсем чужой для света и его чувств, эту радость люди видели и, не понимая её, тревожились. В святой женщине не было ничего человеческого.
Набожная, милосердная, имела она ту сильную веру, которая только в смерти видит вечную жизнь, отворяющиеся небеса, поющих ангелов, приветствующего Жениха!
Не была она ни первой, ни единственной из женщин этого века, благословенных при жизни и умерших для света; тогдашние дворы ими изобиловали.
Ядвига Силезская, королева Саломея, Кинга и стоящая рядом с ней на коленях сестра, вдова Болеслава Калишского, Иоланта – все жили на свете для покаяния, вздыхая по монастырю.
Место рядом с ней занимала жещина сурового облика, с лицом, изрытым морщинками, но чертами напоминающая Кингу; это была вдова другого Болеслава, прибывшая, чтобы разделить жребий своей родственницы. Но та на свете оставила дочек; хоть часть её жизни была проведена у домашнего очага, она знала радости материнства и заботы, когда Кинга, со дня своей свадьбы став монашкой, мужа для себя сделала монахом.
Кинга и Иоланта, телом там ещё присутствующие, душами уже были где-то в другом месте. На обеих могильное выражение этой минуты, её траур были не заметны, грусти людей не понимали, жалели тех, кто плакал. В их глазах слёзы были грехом и слабостью.
Рядом с ними стояла на коленях жена Лешека, Грифина, с мужественным, энергичным лицом, измученным уже иной борьбой и желанием материнства, с гордостью будущей государыни, – казалась существом совсем другого мира.
Смотрела на то, что её окружало, мыслями уже стремясь в завтрашний день, беспокоясь о нём, витая в каких-то гордых грёзах.
За этими женщинами и их двором, в уголке и сумраке видна была красивая, бледная, с чёрными глазами, обведёнными коричневой тенью, цистерцианка ордена Св. Франциска, в грубой рясе и белом пояске. Была это кающаяся Бета.
Когда епископ вошёл и остановился на пороге, ни одна из молящихся, кроме Грифины, не повернулась к нему. Он и она обменялись чуть ли не грозными взглядами; княгиня встала на колени и опустила глаза.
Именно в ту минуту, когда мечтала о будущем, перед ней появился тот человек, который, хоть на первый взгляд примирился, был всегда опасен. В его губах, искривлённых принуждением, плохо скрывалась какая-то злобная усмешка.
Для него открывалось новое поле, новые перспективы.
С места, на котором остановился, епископ смерил взглядом умершего пана. Он избежал его мести через свою смерть, но очистил ему дорогу. На этом ложе он победно растянулся – Павел это чувствовал. Умер не как он хотел, в изгнании, но открыто, с властью и её атрибутами, но в своей столице, в замке прадедов, окружённый великолепным двором – паном над страной, из которой епископ его выгнать не смог.
Этого он не простил умершему. Павел из Пжеманкова был побеждён этой смертью. Он работал напрасно, она свидетельствовала о его бессилии. Бог вырвал у него эту жертву.
На лице епископа все впечатления и мысли этой минуты слились в одно выражение непомерной гордыни, почти презрения. Гнев иначе там проявиться не мог.
Духовенство, выступившее приветствовать пастыря, он принял, едва на него взглянув, и пошёл медленно с молитвой к катафалку. Его глаза, следящие за всем, упали на Бету, – и загорелись злобой.
И эта его победила, и от этой он не мог избавиться, и забыть. Он нахмурился ещё сильней, гнев, закрытый в его груди, вырос и вздымал её.
Однако он мог утешиться. Из двух врагов, которых не мог преодолеть, остался у него только один – Лешек.
Рыцарь он был храбрый, но забывчивый. Павел подумал, что тот, может, как безумный зверь на охоте, сам попадёт на расставленное оружие.
Тихий шорох молитв, прерываемый пением священников, наполнял комнату вместе с ароматом костёльных кадил. Из открытых окон ветер дул на пламень толстых, как факелы, костёльных свечей, которые горели, дымя, и мелькали по комнате дрожащим светом.
Торжественная тишина вливала в иные души чувство человеческого ничтожества – в его сердце не отбилось ничего, кроме мстительного расчёта завтрашнего дня.
Помолившись и покропив останки, Павел, когда уже собирался уходить, увидел стоявшего перед ним Лешека.
Он опирался на меч, весь был в броне, этот победитель задиристых язычников и Литвы, вояка, не знающий страха, человек без людских слабостей.
Павел его, может, испугался бы, если бы не чувствовал в нём рядом с железным мужеством такой ум, который дальше нынешнего часа не достигал и предвидеть ничего не мог. Был это человек одного дня, которому всего хватало, – но завтра было не его.
Павел хорошо это понимал и поэтому менее боялся непобедимого вояку, который ни одной женщины не любил, не любил выпить, едой жил скромной, веселья не искал, находил удовольствие в труде. Радовало епископа и то, что, как большая часть Пястов, Лешек любил немцев, старался подражать им внешностью, и у польских помещиков любви иметь не мог.
У того катафалка Стыдливого, на котором он покоился после великого боя жизни, вместе с дымом кадил сновали эти мысли о будущем: Божьи, монастырские, мстительные и гневные, рыцарские и спокойные.
Лешек, глядя на дядю, который его полюбил и усыновил, в духе клялся ему, что его уделы удержит, разорвать их не даст, – и увеличит.
Поздно ночью Павел, которого, когда выходил, Бета приветствовала поклоном до земли, весь содрогнувшись от этой покорности, потому что принял её за издевательство, вернулся к себе домой взволнованный, возмущённый, полный мыслей, которые не дали ему уснуть.
На другой день землевладельцы, сбежавшиеся в Краков, Лешек, Грифина, увидев Кингу, которая обявила, что хочет уйти в монастырь, начали её умолять, чтобы как пани осталась в Кракове. Благочестивая Кинга, испуганная настойчивостью, убегала от них. Никакая человеческая сила задержать её здесь не