— Гм, гм, — сказал Кноп. — Воевать всё-таки придётся.
— А нельзя пошабашить? — спросил Гайдук. — Ежели революция и все такое.
— Нельзя. Они требуют. И деньги на революцию давали с тем, чтобы никакого мира. Так и пропаганду надо вести — революция, мол, долой Царя, устройство демократического образа правления и — сейчас продолжение войны — в полном согласии с союзниками.
— Трудно это будет, — сказал Осетров.
— Как рабочие? — спросил Гайдук.
— Там все готово. Наши на местах и каждую минуту готовы стать к власти.
— Помните, товарищ, наши требования — сейчас же демократизация армии, комитеты, выборное начало при назначении на командные должности, отмена дисциплинарной власти, отмена отдания чести…
— Понимаю, понимаю, — торопливо сказал Кноп. Droit du soldat[57]. Декларация прав солдата. На это идут. Согласны. П. немного артачится, а Г. идёт. Он теперь под подозрением. В Кисловодск удрал. Но вы уверены, что у вас изберут кого надо?
— Боимся, чтобы не Саблина, — сказал Шлоссберг.
— Как так? Ведь вот товарищ Осетров говорит, что его ругают, — сказал Кноп.
— А вот, подите, товарищ, поймите психологию солдата. Он-де кормить стал хорошо, полушубки достал, сапоги — и уже многие за него и про занятия молчат.
— Спровоцировать придётся, — сказал Кноп. — Задержать транспорты с продовольствием. Пищу испортить.
— Не учите. Сами понимаем, — сказал Гайдук.
После чая стало шумнее.
— Я всё-таки, товарищ Борис, не понимаю ни кубизма, ни декадентства этого самого, — говорил Осетров. — Ну к чему оно? Какое отношение до революции.
А мозги набекрень свернуть. Эх, товарищ, мы так старательно захаяли все старое, что надо дать все новое с иголочки, чтобы ничем этого старого не напоминало. Если бы можно, надо было бы новый язык изобрести вместо русского. Посмотрит наш дикарь на эти пёстрые кубы, цилиндры, конусы, вонзающиеся куда-то, на эту яркую жёлтую краску, из которой торчит глаз, вылупит глаза и смотрит, как баран на новые ворота. Это вот картина! Да что простой народ — я одного интеллигента нашёл, художественного критика, который тоже что-то находил, какого-то нового откровения в искусстве кубистов искал. Нет, товарищ, вся та белиберда, которую преподносят теперь поэты, она уже потому хороша, что никак не похожа на старое. Слова пошли новые... Я бы и буквы придумал другие. Новая Россия и все по-новому.
— Боюсь не угожу вам своими стихами, — сказала Ниночка. — Они проникнуты старым настроением и старой музыкой слова.
— Прочти их нам, Нина, — сказал Кноп.
— Мы слушаем, — сказал Осетров, не сводя горячего страстного взгляда с Зои Николаевны.
Ниночка встала с кресла, отошла в угол комнаты и устремила мечтательные глаза вдаль.
— Ну! — сказал Осетров.
— Погодите. Я создаю настроение. Молчите, пожалуйста. Я поймаю минуту, когда начинать.
Все притихли. За две комнаты, в спальной, тихо, точно жалуясь кому-то, плакала маленькая Валя.
— Ты точно нас на фотографию снять хочешь, — сказала Зоя Николаевна.
Ниночка болезненно сморщилась и погрозила ей пальцем.
— Есть! — наконец сказала она. Звучным грудным контральто, растягивая слова, она начала:
Белоствольные берёзы
У заснувшего пруда
Тихо дремлют, видя грёзы
Под напевы соловья.
Белоствольные берёзы
У заснувшего пруда,
Расскажите ваши грёзы...
Ими полон был и я.
— Браво! — воскликнул Шлоссберг.
— А не украла, Ниночка? — сказал Кноп. — С тобою бывает.
— Нет, — покрасневши сказала Ниночка. — Я немного взяла мотив, знаете, этого старого, детского:
—
Au clair de la lune
Mon ami Rierrot
Donne moi ta plume
Pour écrire un mot.
Я так люблю примитивы. Ты, Боря, ко мне всегда придираешься. Читай твой гимн товарищу Нине.
— Извольте, — развязно сказал Кноп.
Я иду в пустыне жалкой,
Воспевая красоту.
Жизнь мне мнится приживалкой
Глупой, хищной, чёрной галкой,
Устремлённой в высоту.
Я иду... Кругом теснины,
Рвы, могилы, скалы, горки.
Я пою красоты Нины,
Синих глаз её глубины.
Жизнь мне кажется не горькой.
Я иду. А солнце вянет,
Лес закатом окораля,
В мыслях Нина, точно фея,
Лиловея, голубея
Вечно милая мне краля!
— Это мне? Спасибо, Боря, — сказала Ниночка.
— Прелестно, — задумчиво проговорила Зоя Николаевна.
— Неправда ли, сколько настроения, — заговорил сам Кноп. — И как удалось мне это: «лес, закатом окораля» — это уже новое. Каждое новое слово мне кажется важным достижением будущего. Например, я придумал слово — «остулиться» — вместо сесть. Неправда ли хорошо. Я остулился — то есть сел на стул.
— Ну... Я отабуретился.
— Ловко.
— Шлоссберг, прочти твой гимн свободе, от товарищей пулемётчиков, — проговорил Гайдук.
— Это гимн будущего, — сказал Шлоссберг, выступая опять вместе с Дженни.
Лихая ночь.
В окопе снег.
Уйди ты прочь,
Проклятый человек!
Пулемёт.
По всей России,
Трещит пулемёт.
В нём наша сила!
Насилье сломила,
Свободу он даст!
Никогда не продаст.
Кого побьёт — тот не встанет!
Ах, слушать вас уши вянут
Ну что за чушь
Вы порете не стихами,
А просто глупыми словами
Без склада и лада,
Без рифмы!
Так говорит буржуй
В нём сидит старый режим.
Но их! мы!
Мы можем,
Всех сгложем,
Возьмём силою
И удачею.
Плевать нам на все науки
Попадись нам в руки
Хоть Толстой, хоть сам Пушкин,
Мы слопаем их, как пампушки.
Пулемёт! Пулемёт!
Он стреляет и по лежачему
И влёт!
— Прекрасно! Прекрасно! — заговорил Кноп. — Извиняюсь, товарищ, но мне, кажется, вам придётся переменить одно место.
— Какое? — недовольно спросил Шлоссберг.
— Вы говорите: сам Пушкин. Этим вы оказываете уважение Пушкину, а между тем вы знаете кто такое был Пушкин, и каково к нему отношение нашей партии. Чего стоят его стихи!
— Да, это пожалуй, — сказал Шлоссберг. — Вы правы. Но общий ритм стихотворения, я нахожу, мне удался, товарищ Ниночка, не правда ли, в нём много настроения.
— Да, хорошо, — задумчиво проговорила Ниночка.
Зое Николаевне порою казалось, что кругом неё сумасшедшие люди, что она попала в дом умалишённых. Они приходили часто. Они бесцеремонно приносили с собою вино, водку и закуски и часов около двенадцати шли в столовую, пили и шумели. Что могла она сделать? Она говорила Ниночке, что это ей не нравится, что её дом не кабак и ей неприятно, что они тратят деньги.
— Милка моя. Неужели ты не понимаешь, что это коммуна! В этом наша сила, в этом все счастье будущей жизни, в которой не должно быть никакого стеснения! Ты заметила, Осетров в тебя влюбился с первого взгляда. Тебе подвезло. Он красавчик и богатенький. У его отца, несмотря на войну, пятьдесят запряжек осталось. А у него такой характер, что если он вздумает закуролесить, так такого навертит, что просто ужас. Он тебе понравился?
— Да, он красивый, но у него страшные глаза.
— Ты говоришь это так холодно. Ты знаешь, как он в тебя влюблён. Когда он говорит о тебе, он прямо скрежещет зубами и выворачивает глаза. Ты должна быть его.
— Что ты говоришь, Ниночка!
— Ты должна отдаться ему. Подумай: видный партийный работник, вождь будущего движения и такой красавец. Тебе везёт.
— Нина, — строго сказала Зоя. — Я тебя очень попрошу, никогда не говори мне ничего такого. Понимаешь. Это нехорошо. Это гадко, Нина, — со слезами воскликнула она. — Это пошло! И устрой так, чтобы господин Осетров у меня больше не бывал.
Ниночка кое-как успокоила Зою. Как-то Зоя позавидовала сапожкам Ниночки. На другой день, в неурочное время после завтрака, к ней явился Осетров со свёртком. Она хотела отказать ему и не могла. Когда она вышла в гостиную, он развернул свёрток и вынул прелестные высокие сапожки.