Восторг дошел до того, что тут же родилась легенда, что будто бы когда Кутузов ехал по позиции, то над его головой появился большой орел и все время летел над ним, пока он ехал вдоль фронта. Легенда тут же выплеснулась за пределы армии, и вскоре уже петербургские газеты стали писать об этом, и сам Державин сочинил по сему поводу торжественную оду:
Мужайся, бодрствуй, князь Кутузов!
Коль над тобой был зрим орел,
Ты верно победишь французов…
Сдавая дела, Барклай представил Кутузову и строевой рапорт. По списочному составу в обеих армиях числилось 100 453 человека при 605 орудиях.
Барклай не ограничился перечнем того, сколько людей и лошадей находится в его армии, сколько пушек и ружей, пистолетов и сабель, пороха и бомб имеют они на вооружении, каков сопровождающий их обоз и чем заполнены их магазины.
Он сказал Кутузову, что сдает ему боеспособную стотысячную армию, прекрасно вооруженную, отлично экипированную и рвущуюся в бой.
— Ваша светлость! — сказал Барклай. — Наше отступление происходило по воле монарха для того, чтобы вывести войска от ударов превосходящих сил противника, чтобы, выиграв время и получив идущие на помощь нам резервы, встречать неприятеля на выгодных рубежах, сдерживая его и нанося ему существеннейшие удары. Благодаря сей ретираде, во время которой мы не потеряли ни одной пушки и ни одной обозной фуры, мы сумели уменьшить армию неприятеля по крайней мере вдвое, что же касается кавалерии, то в оном роде войск потери еще более велики. По предположениям моим и моего штаба, теперь против нас стоит не более 160 тысяч человек при 550 орудиях. Все сие, ваша светлость, позволяет мне рассчитывать на успех задуманного мною предприятия.
Кутузов слушал вроде бы внимательно, но видно было, о чем-то думал и часто смотрел в глаза то одному из стоявших вокруг Барклая генералов, то другому.
Дослушав рапорт, он ласково и широко улыбнулся, пожал Барклаю руку, поблагодарив вежливым полупоклоном, и сразу же попросил всех господ генералов, не расходясь, остаться на Военный совет.
Пользуясь правом главнокомандующего, по которому старший в Совете выступает последним, Кутузов, так же как и при докладе Барклая, внимательно слушал, молчал, лишь изредка задавая короткие вопросы, дав выступить всем.
Ликующие, взбодрившиеся военачальники, восклицая: «Наконец-то, Господи!», «Ну держись, супостат!», тесной толпой почти уже вышли из горницы Совета, как тихо сидевший Кутузов окликнул их:
— Господа генералы! Приказываю вам все услышанное и сказанное здесь хранить в тайне до поры до времени во избежание ненужных кривотолков, пока не отдам о сражении официального приказа по армии и пока все вы не увидите утвержденный мною «кор де баталь»[60]. Теперь же — все свободны, окромя полковника Толя.
И когда все вышли и дверь затворилась, Кутузов совсем по-домашнему, как было это в Кадетском корпусе, где Толь был одним из его любимцев, сказал:
— Поди-ка, Карлуша, сядь, попьем чаю с булочками да, как говорят малороссы, погутарим.
Карлуша с удовольствием сел за стол: он очень любил булочки, которыми директор Сухопутного шляхетского корпуса, генерал от инфантерии Голенищев-Кутузов по воскресеньям потчевал у себя дома лучших своих учеников.
А Карлуша был — самый лучший.
— Вот что, Карлуша, — тихо проговорил Кутузов, с особою, семейною доверительностью глядя в глаза ему. — Ты не Беннигсен и не Барклай, не Дохтуров и не Ермолов, не Сен-При и не Вистицкий, перед коими, сам понимаешь, всего, что думаю, сказать не смогу. И хотя перед Раевским, Коновницыным, Неверовским, Орловым-Денисовым, Уваровым и Багговутом и мог бы быть пооткровеннее, но и им истинное мнение мое высказывать поостерегся бы.
«Всех до единого членов Совета перечислил, — быстро смекнул Толь. — Одного меня не упомянул».
Будто прочитав его мысль, Кутузов сказал:
— Помнится, Александр Васильевич любил говаривать: «Если бы даже только одна моя шляпа знала о том, что я задумываю, то я бы и ее съел».
— Что ж, ваша светлость, выходит, я и есть ваша шляпа?
— Может быть, Карлуша, не только шляпа, но и часть головы моей, молодая ее часть, — рассмеялся Кутузов, и, хотя Толь понимал, что это не более чем учтивость и тонкий комплимент, в чем Кутузов был непревзойденным искусником, молодой полковник зарделся и всем своим видом постарался показать патрону, что готов сделать для него все, что тот прикажет.
— Видишь ли, Карлуша, все, что сказали господа генералы, было правдой, да жаль, не всей правдой. А вся-то она такова, что никакой «второй стены» из восьмидесяти тысяч московского ополчения, обещанного к этим дням Ростопчиным, — нет. И из ста тысяч солдат по строевому рапорту числящихся, каждый шестой — рекрут. Да и на подходе к армии регулярных частей тоже нет, а идут одни только рекруты. Так что начинать мне с конфузии — непригоже. Готовь приказ к дальнейшей ретираде, а офицеров-квартирмейстеров под строжайшим секретом пошли на отыскание новых, более пригодных для генеральной баталии позиций. Россия велика — найдем место и получше этого.
Следующим вечером был зачитан приказ об оставлении позиций и дальнейшем отходе на восток.
Приказ этот, хотя и вызвал недоумение, разочарование и обман надежд, все же не произвел того впечатления и не вызвал таких чувств, которые, несомненно, появились бы, издай такой приказ Барклай.
Пожалуй, было даже нечто утешительное для Барклая, что и Кутузов продолжает ретираду: любой мало-мальски непредвзятый человек мог теперь воочию убедиться, что дело вовсе не в том, кто командует армией, а в том, что в борьбе против Наполеона пригодна лишь одна тактика, которую и будут употреблять, пока вконец не истощат его, а потом, ослабив и измотав, нанесут решительный, смертоносный удар.
Многие поняли это, как только Кутузов этот приказ об отступлении отдал. Одним из этих немногих оказался служивший рядом с Кутузовым полковник Маевский — близкий ему человек, начальник его канцелярии, чьи симпатии к Михаилу Илларионовичу несомненны. О дне приезда Кутузова в Царево Займище и о том, что в этот день произошло, Маевский оставил любопытные записки.
Прежде всего, он попытался объективно оценить роль Барклая и трудности того положения, в каком он находился все время с начала кампании.
«Несчастная ретирада наша до Смоленска делает честь твердости и уму бессмертного Барклая. В современном понятии смотрят в настоящее, не относясь в будущее, и каждый указывает на Суворова, забывая, что Наполеон не сераскир и не Костюшко».
И затем Маевский сообщает: «С приездом Кутузова в Царево Займище все умы воспрянули и полагали видеть на другой день Наполеона совершенно разбитым, опрокинутым, уничтоженным. В опасной болезни надежда на лекаря весьма спасительна. Кутузов имел всегда у себя верное оружие — ласкать общим надеждам. Между тем посреди ожиданий к упорной защите мы слышим, что армия трогается назад.
Никто не ропщет, никто не упрекает Кутузова, и пламенный Багратион принимает это как необходимость, как благоразумие, за которое Барклая назвал бы изменником…
Успев в умах армии, ему нужно было успеть в уме публики и царя, ибо казалось неестественно — Кутузов ретируется без бою назад.
Вот его оборот: «Когда Смоленск, ключ Москвы, в руках неприятеля, то у нас для отпора нет другого места, кроме Москвы».
Так он писал в своем донесении царю, прибавляя еще другое и более сильное — что армия Барклая превратилась в мародеров и что он половину ее употребляет на то, чтобы караулить другую.
В столь горестном положении и половины этой картины было бы достаточно, чтобы поразить царя.
Сам Барклай понимал, что Кутузов во многом находится под влиянием окружающих его людей.
«Вскоре по прибытии князя окружила его толпа праздных людей, — писал Барклай, — в том числе находились многие из высланных мною из армии».
Далее он называет двух адъютантов Кутузова: полковника князя Кудашева и полковника Кайсарова, обвиняя их в интригах, направленных против него лично. Теряя спокойствие и присущую ему объективность, Барклай утверждал, что «оба условились заметить престарелому и слабому князю, что по разбитии неприятеля в позиции при Царевом Займище слава сего подвига не ему припишется, но избравшим позицию». Вот редчайший образец того, как истина и справедливость уступили перед горячностью и несдержанным раздражением.
С последним утверждением Барклая никак нельзя согласиться, ибо Кутузов был выше того, чтобы из-за личного самолюбия снимать армию с сильной позиции и уходить дальше к Москве. Следовательно, не столь уж безосновательными были упреки Барклаю в пристрастном отношении к главнокомандующему и в том, что не столь уж безболезненно передал он Кутузову свой высокий пост.