– как на мужской, так и на женской половине царила возвышенная атмосфера, исполненная энергии и жизни.
С Разделом все изменилось. Дом перестал быть великой общиной. Во многих смыслах его постигло запустение. Дядюшки и кузины разбежались кто в Карачи, кто в Лахор. Один из троих братьев умер, другой уехал, и только кроткий вдовец, наваб-сахиб, остался. Он все больше времени проводил в библиотеке, погрузившись в чтение персидской поэзии, или истории Древнего Рима, или того, к чему лежала его душа в определенный день. Управление своим загородным поместьем в Байтаре – основным источником его дохода – он почти полностью доверил своему мунши [223]. Этот ушлый полуслуга-полуклерк не поощрял в хозяине желания тратить больше времени на изучение дел в своем заминдари. Для ведения дел, не касающихся поместья, наваб-сахиб держал личного секретаря.
Со смертью жены и приближением старости наваб-сахиб стал менее общительным, все больше задумывался о грядущей смерти. Он хотел бы почаще общаться со своими сыновьями, но тем было по двадцать лет, они любили отца, но были склонны держаться на почтительном расстоянии. Юриспруденция Фироза, медицина Имтиаза, их собственный круг друзей, их любовные похождения (о которых отец знал лишь понаслышке) – все это вывело их за пределы орбиты Байтар-Хауса. А его дорогая дочка Зайнаб навещала отца только изредка – раз в несколько месяцев, – когда муж разрешал ей и двоим внукам наваба-сахиба приехать в Брахмпур.
Иногда он даже скучал по громам и молниям Абиды, женщины, чью беззастенчивость и напористость наваб-сахиб инстинктивно не одобрял. ЧЗС бегум Абида Хан отвергала ограничения и притеснения зенаны [224] и Байтар-Хауса в целом, поэтому поселилась в маленьком домике поближе к Законодательному собранию. Она твердо верила, что в борьбе за справедливость и ради пользы дела стоит проявлять агрессию и отбросить ложный стыд, и наваб-сахиб казался ей совершенно никчемной личностью. Естественно, о собственном муже она тоже была не слишком высокого мнения – ведь после Раздела он «бежал» из Брахмпура и теперь ползал на брюхе по Ближнему Востоку в приступе религиозной одури.
Поскольку в Брахмпур приехала Зайнаб – ее обожаемая племянница, Абида посещала Байтар, но пурда, которую ей следовало соблюдать, ее бесила, как и неизбежное осуждение ее образа жизни со стороны старых обитательниц зенаны.
Но кто они, в конце концов, такие, эти старухи? – хранилище традиций, древних привязанностей и семейной истории. Лишь две старые тетки наваба-сахиба и вдова его покойного брата – вот и все, кто остался в некогда людной и полной жизни зенане.
В Байтар-Хаусе было только двое детей – гостившие внуки наваба-сахиба, шести и трех лет от роду. Они любили приезжать в Байтар-Хаус, любили Брахмпур, потому что их восхищал огромный старый особняк, где они частенько видели мангустов, пролезавших под двери в запертые пустынные покои, и потому что все в доме – от Фироза-маму [225] и Имтиаза-маму до «старой челяди» и кухарок – баловали их и пестовали, как могли. А еще потому, что их мама выглядела здесь куда более счастливой, чем дома.
Наваб-сахиб не любил, когда его отрывали от чтения, но для внуков он делал исключение – и даже более того. Дом был предоставлен Хассану и Аббасу в полное распоряжение, они могли бегать, где хотели. Не важно, в каком он находился расположении духа, ребятишки всегда поднимали деду настроение. И, даже погрузившись в безличностную утешность истории, наваб-сахиб был счастлив, когда его вытаскивали в настоящий мир, поскольку этот мир олицетворяли его внуки. Как и весь особняк, библиотека ветшала и разваливалась. Величественное собрание книг, основанное отцом и пополнявшееся всеми троими братьями – сообразно вкусам каждого, – обитало в не менее величественном зале с высокими окнами и укромными нишами. Наваб-сахиб в свеженакрахмаленной курте-паджаме с несколькими крошечными квадратными дырочками на курте (можно было подумать, что ткань побита молью, если бы хоть одна моль сподобилась проедать квадратные дырки) расположился этим утром за круглым столом в одной из ниш и читал «Заметки на полях лорда Маколея», отобранные племянником лорда – Дж. М. Тревельяном [226].
Замечания Маколея о Шекспире, Платоне и Цицероне были столь же глубоки, сколь и проницательны, и редактор, несомненно, верил, что маргиналии его выдающегося дяди достойны того, чтобы их опубликовать. В собственных ремарках он откровенно восхищался: «Даже поэзии Цицерона Маколей оказал достаточное уважение, тщательно отделив очень плохие стихи от не очень плохих». Это предложение вызвало мягкую усмешку на губах наваба-сахиба.
«Но кто знает, – думал наваб-сахиб, – что действительно достойно публикации, а что – нет? Для таких, как я, жизнь идет на убыль, и я не считаю что стоит потратить остаток своей жизни на борьбу с политиками, арендаторами, чешуйницей, моим зятем или Абидой, чтобы сохранять и поддерживать миры, сохранение и поддержание коих я считаю слишком изнурительными. Каждый из нас живет свой краткий век и возвращается в небытие. Наверное, будь у меня такой выдающийся дядя, я, пожалуй, потратил бы год-другой, чтобы собрать и напечатать его заметки на полях».
И мысли его обратились к Байтар-Хаусу, которому суждено в конце концов превратиться в руины из-за отмены заминдари и когда иссякнут доходы от поместья. Уже сейчас крайне трудно, если верить мунши, собирать с арендаторов обычную плату. Они жалуются на тяжкие времена, но в подоплеке их стенаний чувствуется, что политическое уравнение собственности и зависимости неотвратимо меняется. Громче всех возмущаются навабом-сахибом именно те, к кому он относился с исключительной снисходительностью и даже великодушием, – да, такое простить нелегко.
Что останется после него? Что его переживет? Его осенило, что хотя он почти всю жизнь пописывал стишки на урду, нет ни одного стихотворения, ни единой строфы, которую стоило бы запомнить. Те, кто не жил в Брахмпуре, осуждают поэзию Маста, думал он, но им и во сне не приснится сочинить что-то, хоть отдаленно напоминающее его газели. Его поразила мысль, что до сих пор не существует ни одного серьезного академического издания стихов Маста, и он уставился на пылинки, пляшущие в луче солнца, падающем на крышку стола.
«Наверное, – сказал он сам себе, – это и есть тот самый труд, для которого я больше всего гожусь. Во всяком случае, пожалуй, именно это доставило бы мне наибольшее наслаждение».
Он читал, смакуя Маколеев прозорливый и беспощадный анализ характера Цицерона – человека, захваченного аристократией, когда-то сделавшей его своим, двуличного, снедаемого тщеславием и ненавистью, но, несомненно, великого человека. Наваб-сахиба, который в последнее время часто предавался мыслям о смерти, до глубины души поразило одно замечание Маколея: «Я на самом деле считаю, что Цицерон получил