— Она улыбалась, — сказал Антон, тщетно пытаясь приподняться. — Ты понимаешь, она улыбалась!
Я ничего не понимал. Я смотрел на него, почти убежденный, что он или бредит или фантазирует. Впрочем, сейчас ему было не до фантазий.
Антон лежал в мелком, хилом березняке, которым поросли склоны оврага. Я тащил его сюда на спине, поражаясь своей выносливости. Он был высоким парнем, и его длинные ноги волочились по тропке. Мне никак не удавалось приподнять его выше: он сползал, будто хотел поскорей прижаться к земле.
Не верилось, что совсем недавно вокруг было тихо и что эту тишину боялись разбудить даже ранние, равнодушные ко сну птицы. Тогда я не мог и предположить, что именно в это утро мне придется спасать раненого Антона.
Растерянный, подавленный, насквозь пропахший пороховой гарью и потом, плохо соображающий, что произошло и что нужно делать дальше, я опустился на траву рядом с Антоном.
Лес, в котором мы скрылись, был неузнаваем: сосны, всегда хранившие на себе отпечаток спокойной мудрости, нацелили в небо звенящие стволы и тревожно прислушивались к отзвукам удалявшегося боя; ласковые, добрые березы сторонились елей, словно боялись уколоться об их жесткие, угрюмые иглы; жиденький осинник сгрудился в кучу, как бы защищаясь от опасности.
— Она улыбалась, — снова прохрипел Антон. Голова его то и дело дергалась, и ветка низкорослой березки терлась о блеклые губы. На лице отчетливо выделялись опухшие веки. Они были красны, будто он долго, не отрываясь, смотрел на пламя. Я не видел сейчас его глаз, но мне чудилось, что он смотрит на меня гневно, даже враждебно.
— Молчи, — прошептал я.
— Нет, я расскажу, — сопротивлялся Антон. — А вдруг… Ну… если что случится. Ты так никогда и не узнаешь, как все это было…
Я догадывался: он собирается рассказать такое, что может круто изменить мое отношение к жизни, заставит по-новому посмотреть и на бой, и на Антона, и на самого себя. Меня заранее пугало предчувствие, хотелось узнать пусть даже самую жестокую правду и в то же время отдалить мгновение, когда неведение сменится ясностью. Два враждебных, непримиримых желания столкнулись в моей душе, и я притих, словно в ожидании взрыва.
Антон молчал. И неестественно вздернутый нос, чуть раздвоенный на конце, и впалые щетинистые щеки, и резко очерченные скулы и челюсти — все застыло, и на этом застывшем лице живыми были только шершавые, жадно шевелившиеся губы. Они тянулись к чему-то невидимому, слышался прерывистый, сухой и бессвязный шепот. Я не сразу понял, что́ ему надо. И только когда Антон страдальчески, медленно облизал губы искусанным языком, стало ясно, что он хочет пить.
Ручей был рядом, но в чем принести воду? Расколотая стеклянная фляжка в матерчатом футляре была выброшена еще на заставе. Сейчас выручила бы и пилотка, но ее тоже не было. И все-таки Антон должен напиться. Глоток свежей воды для него — спасение.
Я встал и, пошатываясь, пошел к ручью. Торопливо огляделся вокруг. Над ближней высоткой, обтекая деревья, поднимался дым, и казалось, что там, в синеватых зарослях, разводят костры. Вдали, за лесом, прозвучал выстрел, его сменила судорожная автоматная очередь, потом, остервенело тявкнув, с хрустом врезалась в землю мина.
Что же произошло? То ли крупная провокация, то ли непрошеной гостьей пришла настоящая война? Что бы то ни было, я был уверен, что самое страшное мы уже пережили, что к вечеру или, самое позднее, к рассвету следующего дня к границе подойдут войска и мы, вышвырнув захватчиков за рубеж, добьем их там, откуда они пришли. Главное сейчас — спасти Антона, соединиться со своей частью, снова увидеть веселую Лельку.
Снова увидеть Лельку… Не о ней ли хочет рассказать Антон? О ком же еще, как не о ней? Нет, нет, с чего это ты взял, что именно о ней? Нет, нет…
Он хочет пить и, наверно, расскажет, как только утолит жажду.
Невдалеке прогрохотал взрыв такой сильный и злой, что казалось, лес вздыбится и вывороченные с корнем деревья рухнут вразброс на землю.
— Наши… — прошептал Антон. — Дальнобойки…
— Конечно наши, — подтвердил я. — А ты лежи, я сейчас.
Раздвигая негнущимися, словно чужими, руками высокие мясистые лопухи, прятавшие почти нехоженую тропинку, я осторожно спустился на дно оврага. Здесь было сыро и тихо, но даже в тишине чувствовалась настороженность, словно и кусты, и трава, и темная вода ручья хотят рассказать что-то тревожное и важное, но никак не могут решиться.
Подступы к ручью были топкими, мои пыльные сапоги сразу погрузились в вязкий ил, и струйка воды, проникшая через порванное голенище, ужалила горячую ступню. Я погрузил ладони в неторопливую струю, стал черпать пригоршнями и с жадностью пить холодную вкусную воду. Нас всегда учили утолять жажду лишь несколькими глотками, но я выпил намного больше, заранее решив, что сюда, к этому ручью, уже не вернусь. Потом окунул в воду лицо и с наслаждением почувствовал, как кровь отхлынула от гудевших висков. Захотелось есть, но карманы грязных, лопнувших на обоих коленках брюк были пусты.
Как я ни рыскал глазами, возле ручья не нашел ни банки из-под консервов, ни пустой бутылки. Отступив с топкого места, я сорвал нависший над водой большой лист лопуха и свернул из него что-то похожее на воронку. Опустил в ручей, набрал воды, но она тут же вытекла. Что делать? У меня было такое состояние, будто оставил Антона одного, и очень давно.
Неожиданно за кустами что-то сверкнуло. Я заглянул туда и отпрянул, будто меня резко ударили в грудь. В неглубокой ложбинке лежал немецкий солдат. Что-то необычное было и в том, что немец лежал на берегу тихого ручья, продолжавшего как ни в чем не бывало петлять, повторяя все изгибы оврага, и в том, что гул сражения уже прокатился дальше и все забыли об этом немце, едва успевшем пересечь границу и оставшемся здесь, у ручья.
Я подошел ближе. Немец лежал, поджав почти к самой груди острые коленки. Грязь на голенищах сапог уже начала подсыхать. Видимо, он хотел сильным размашистым прыжком перемахнуть через ручей и в этот миг его настигла пуля.
Ну что же, завоеватель! Ты уже больше не встанешь, не сможешь стрелять, не сможешь вслед за танками идти по нашим дорогам, запеть песню или выкурить сигарету, выругаться крепким словом или увидеть, как всходит солнце. Этот узенький ручей стал для тебя непреодолимой преградой…
Если бы немец был жив, он, наверное, почувствовал бы резкий приторный запах болотных цветов, в которых лежала его голова, наполовину ушедшая в каску. Мне как раз и нужна была каска: ею можно зачерпнуть воды и напоить Антона. Она оказалась горячей: напекло солнце. Мне почудилось, будто в каске сохранилось еще тепло убитого. Волнистые потные волосы немца мелкими, скатавшимися кудряшками спускались к худой загорелой шее, и в этих кудряшках было что-то беспомощное и жалкое.
Опуская каску в ручей, я заметил на своей ладони следы загустевшей крови и поспешно смыл ее. Старательно прополоскал каску. И все же не мог отделаться от навязчивой мысли: наверное, она и сейчас еще сохраняет запах его потных волос.
Перед тем как уйти, я обыскал карманы убитого. В одном обнаружил сложенный вчетверо лист плотной бумаги и фотокарточку. В другом — надломанную плитку шоколада в яркой цветистой обертке. На ней отчетливо были видны следы зубов. Вероятно, он надкусил плитку, когда в небо взмыла ракета, означавшая сигнал к атаке. Теперь он уже не сможет есть шоколад. И вообще…
Но успел я отойти и нескольких шагов от немца, как услышал прерывистый стон. Что за чертовщина! Немец лежал недвижимо. Все так же негромко звенел ручей, все так же робко, словно боясь обнаружить себя, вздрагивали ветки орешника, все так же пустынно и тихо было в этом уголке леса, еще недавно шумном и страшном.
Наклонившись к немцу, я снова услышал стон. Он стонал, не разжимая спекшихся губ. Сомнений не оставалось: немец еще жив.
Я перетащил его под куст и уложил так, чтобы солнце не падало ему на голову. Теперь хорошо было видно его лицо — удлиненное, скуластое. Белесые густые брови, черные круги под глазами, впалые щеки. И самое приметное — синеватый шрам у виска, наверное, чей-то нож когда-то оставил здесь свой след. Обидчиво поджатые губы. Может, он поджал их в то мгновение, когда почувствовал острую боль от пули и понял, что падает, тяжело падает на землю.
Я плеснул ему в лицо водой из каски. Оно осталось безжизненным.
Нет, сейчас мне не до тебя. И чего это ради я буду с тобой возиться? Кто тебя звал, кто просил, чтобы ты шел через границу?
Я полез наверх. Нет, к ручью сходил не зря. Несу воды Антону, а в кармане — плитка шоколада. Неплохо, черт возьми!