Они молча лежали на влажном цементном полу, лежали неподвижно. С того дня, как их арестовали, спали они по три-четыре часа в сутки, а сегодня даже не сомкнули глаз. Не прикоснулись к еде, которую принес еще утром тюремщик, — котелок какой-то похлебки, четвертушку плоского ячневика. Ждали: каждую минуту может распахнуться дверь — и их выведут из камеры, теперь уже навсегда…
Но когда потемнело решетчатое окошко под самым потолком, подумали: если до сих пор не забрали, ночью не возьмут.
Пройдет еще полчаса, час, и наступит время допросов. В коридорах и переходах зазвенят ключами надзиратели, загремят двери арестантских камер, застучат сапогами конвоиры, зашаркают подошвами заключенные. Тюремные стены станут немыми свидетелями душераздирающих криков и человеческих стонов, свидетелями грубой ругани и угроз. И так будет продолжаться до самого рассвета, пока не прекратятся допросы. Потом заключенных, которым еще не вынесли приговора, снова закроют в камерах, уже осужденных затолкают в крытые автомашины, чтобы одних отправить в концлагерь, других — на каторжные работы в Германию, третьих (таких обычно всегда больше) повезут за город, в Рудищанский яр, на расстрел.
Их уже не поведут на допрос. Закончили допрашивать. И в машины не затолкают на рассвете. Согласно приговору, они свое наказание должны отбыть днем, в депо. Не отбыли сегодня, отбудут завтра или послезавтра, но непременно среди бела дня, на глазах у рабочих депо.
Однако они ошиблись.
Когда окошко совсем потемнело, щелкнул в двери замок, и на пороге появился надзиратель со связкой ключей, нанизанных на большое железное кольцо.
— Буценко, выходи! — крикнул надзиратель хриплым голосом.
Анатолий поднялся на локти. «Чего там?..»
— Живей ворочайся!
Он поднялся, направился к двери. В тускло освещенном узком коридоре он увидел трех солдат, стоящих с автоматами на груди, и фельдфебеля…
— Сацкий, выходи!
Из камеры вышел Иван. Взглянул встревоженно на конвоиров, подошел к Анатолию.
— Гайдай!
Борис не появлялся.
— Гайдай! Слышишь? — повторил надзиратель сердито и нетерпеливо. — А ну, выходи!
Из камеры донесся шорох и приглушенный стон. Иван повернул обратно.
— Ты чего? — преградил ему дорогу надзиратель и загремел связкой ключей.
— Помогу. Он.
— Ну иди.
Иван нырнул в темную камеру, словно в нору.
— Вставай, — подхватил он Бориса под руки.
— Ой! — вскрикнул Борис. — Оставь!
— Вставай, а то снова бить будут.
— Хорошо, я сейчас…
На последнем допросе Борису досталось больше всех, ведь он самый младший, ему еще нет и пятнадцати лет, а дети, как считает начальник железнодорожного отделения полиции безопасности Отто Клагес, не должны хранить тайны. Брызгая слюной, он кричал с пеной у рта: «Ты это что? Как ты можешь?! Это же неслыханно и неестественно!..»
И снова Бориса били. Избивали жестоко, надеясь, что именно он и расскажет то, чего они добиваются от него и его друзей. Но Борис по-прежнему молчал.
Наконец Отто Клагес, потеряв терпение, подбежал, закричал:
«Ты хоть дай им, твоим старшим дружкам, по морде, потому что они и еще те, что прячутся за вашими спинами, толкнули тебя на преступление. Дай им, дай, я разрешаю, я тебе приказываю!»
Сжав зубы от боли и ненависти, Борис только моргал золотистыми ресницами.
Конвоиры окружили ребят, вывели на тюремный двор.
В нескольких метрах от входных дверей стояла тупорылая грузовая автомашина, крытая брезентом.
— ’rein![1] — сказал фельдфебель, махнув рукой на распахнутые дверцы.
В машине горела электрическая лампочка, защищенная проволочной сеточкой. По обе стороны кузова, по бортам, — откидные скамейки.
Ребята остановились… Куда это?.. За город?.. Но расстреливают ведь на рассвете… В депо?.. Но ведь ночь…
— ’rein! — подталкивали дулами автоматов солдаты.
Анатолий и Иван подсадили в машину Бориса. Следом за ними залезли солдаты. Приказали ребятам лечь на дно кузова, а сами устроились на скамейках. Фельдфебель захлопнул дверцы, уселся рядом с водителем.
Машина выстрелила несработанным газом, тронулась с места. Захрустели под колесами комья слежавшегося снега и куски льда. Встречный северный ветер изо всех сил ударил в брезент, но не мог его сорвать — брезент был грубый и хорошо закреплен.
Все трое сейчас думали об одном: куда их везут? Если машина свернет на брусчатку и возьмет вправо — за город, а если влево — в депо.
Машина свернула вправо.
Петляя по улицам, она наконец остановилась. Стукнули дверцы кабины. К заднему борту подбежал фельдфебель:
— ’raus![2]
Два солдата выпрыгнули из кузова, третий принялся выталкивать ребят.
Они были уверены, что их привезли в Рудищанский яр. Но когда вылезли из машины, увидели в ночном сумраке городские строения. Не сразу сообразили, где находятся. Поняли только тогда, когда узнали высокое хмурое здание. Окружное управление полиции безопасности.
Здесь их, по-видимому, уже ждали. Часовой у входа не задержал.
Поднялись по ступенькам вверх, прошли несколько дверей, обитых черным дерматином, вошли в просторный душный кабинет.
За массивным полированным столом с ножками — когтистыми лапами — сидел маленький человечек в гражданском, с черной повязкой на правом глазу.
Ребята сразу узнали его. Пауль Вольф, следователь управления полиции. Его в городе называли Циклопом.
Возле стола на цветастых толстых ковриках лежали две огромные овчарки. Когда ребята вошли в кабинет, собаки навострили уши, вытянули вперед морды, стали нюхать воздух.
Вольф кивнул на дверь.
Солдаты с фельдфебелем повернулись, вышли.
На какое-то время следователь словно окаменел. Единственный его левый глаз, острый и жгучий, бегал, ощупывая Анатолия, Бориса, Ивана.
Собаки, положив голову на лапы, тоже смотрели на только что прибывших.
Неожиданно Вольф вскочил с кресла и засеменил к ребятам. Вскочили и овчарки.
— Kusch![3] — приказал им следователь.
Собаки послушно легли на коврики.
Вольф подошел почти вплотную.
— Ай-я-яй, вон как вас!.. — сострадательно покачал головой, разглядывая распухшие мальчишеские лица со следами засохшей крови.
Ребята молчали.
— Чего стоите? Садитесь, — сказал следователь и указал на кожаный диван, стоящий у стены.
Даже не шелохнулись.
— Ну, чего вы? Чего? — Вольф положил руки на плечи Анатолию и Борису. — Как у вас говорят, ноги не казенные и правды в них нет.
Ребята присели на краешек широкого низкого дивана.
Следователь устроился справа от них, на круглом длинном диванном валике.
— Кто это вас так разукрасил?
Не отвечали.
— Есть, есть, к сожалению, и у нас любители мордобоя, — произнес он осуждающе. — Тьфу, как противно!.. Ненавижу мордобой!..
Поднялся с валика, направился к столу.
После сырой камеры, после езды на морозе Анатолия и Ивана в душном кабинете начало знобить. А Бориса бросило в жар. Он хотел рукавом ватника вытереть вспотевшее лицо, но стоило ему поднять руку, как обе овчарки вскочили, оскалили зубы.
Вольф посмотрел на собак.
— Ну, глупенькие, ложитесь! Kusch, kusch! — он похлопал обеих по спине. — Эти молодые люди не тронут. Разве они осмелятся тронуть того, кто хочет их спасти!..
Сел в кресло, выдвинул ящик стола, достал синюю папку, развязал ее, просмотрел какие-то бумаги.
— Это ты — Буценко? — уставился глазом на Анатолия.
— Я.
— А ты — Сацкий? — спросил Ивана.
— Сацкий.
— Тогда, значит, ты — Гайдай, — перевел следователь взгляд на Бориса.
— Угу, — буркнул Борис.
Вольф улыбнулся, потер ладони. По-видимому, обрадовался, что наконец ребята заговорили.
— Видите, сразу определил каждого по описанию примет, — сказал он удовлетворенно. — Вот только тебя, Гайдай, трудно было узнать. Лицо очень изменилось… Да и не верится, что тебе только пятнадцать. Выглядишь старше, таким, как и твои друзья.
Лишь на какое-то мгновение умолк следователь.
— Вот и познакомился я с вами. Ну, а меня вы, наверное, знаете? Меня в Лубнах почти все знают. Не одному человеку я помог выбраться из беды. Вот и ваши матери приходили сегодня. Плакали, просили-умоляли заступиться. Жаль стало и их и вас… Что поделаешь? — развел он руками. — Симпатия, давняя симпатия к землякам.
Вольф достал из папки плотный лист бумаги, весь исписанный по-немецки, с орлом вверху — птица держала в когтях фашистскую свастику. Не тот ли это листок, с которого зачитывал им приговор после последнего допроса Отто Клагес?
— Вы знаете, какой приговор вам вынесли в железнодорожном отделении? Знакомили, конечно?