Товарищам школьных лет посвящаю
АвторБабушка говорила раздраженно. Отмывая под умывальником замерзшие руки, Дина старалась понять, что вызвало бабушкино раздражение. Бабушка обычно редко раздражалась.
— Походка у нее, как с прожога. Встает утром — все из-под ног летит. Шаг — споткнулась, второй — табуретку за собой поволокла. А как топает, слышал? Рота солдат. Чхать ей, что люди рядом.
«А! — догадалась Дина. — Это о Чуксинше».
Она вошла в комнату, швырнула в сидящего подле бабушки Борьку полотенце и, пропустив мимо ушей его злое: «С цепи сорвалась?», ткнулась замерзшим носом в бабушкину теплую шею:
— Бабунь! Есть хочу.
— Кто не дает? Носит тебя до темноты. Белье поснимала?
— Ага. Баб! Что Чуксинша сделала?
— Да пропади она пропадом. — Бабушка в сердцах крутанула свою знаменитую «зингеровку», словно собиралась весь гнев, предназначенный Чуксинше, выместить на машине.
Дину поразило Борькино лицо. Обычно оно выражало превосходство и жалость ко всем, кто живет и думает не как он, Борис Долгов. Сейчас Борькино лицо выглядело растерянным. Размешивая в стакане марганец, он время от времени бросал тревожные взгляды за бабушкину ширму.
— Что? — Дина в секунду очутилась за ширмой.
На бабушкиной кровати, уронив голову на лапы, лежал Залом. Он дышал тяжело и неровно, будто кто-то выталкивал из его легких воздух. С его бурого языка падала белая пузырчатая пена. По длинным сильным ногам дога, по пятнистой спине волнами проходила дрожь.
— Заломушка, миленький, что с тобой? — Дина стала перед собакой на колени, но мгновенно вскочила, впилась пальцами в Борькино плечо. — Что с ним? Кто его?
Бабушкина машина по-прежнему продолжала верещать, а Борька сбросил с плеча Динину руку.
— Чуксинша, да? Что она сделала?
— Отравила. Вот что, проклятая, сделала. — Бабушка вытащила из машины шпульку, принялась наматывать на нее нитки.
— Как — отравила? Чем? — Травить, по представлению Дины, можно было мух, клопов, тараканов. Но чтобы отравить Залома, умную добрую собаку, чуть не утонувшую в речной полынье и спасенную Борькой?.. Отравить дога, которого оба они выхаживали? Да что она, Чуксинша, белены объелась? — Чем она его, бабунь?
— Не мотай душу, Христа ради. Иди к Лексевне, она расскажет.
Комната Алексеевны — напротив Долговых, дверь в дверь с Чуксиншей. Едва ли кто-нибудь в большом старом доме знал имя старухи, как едва ли кто помнил ее трезвой. Тощенькая, с кирпичным носом и слезящимися глазками, она бог весть чем зарабатывала на жизнь, смысл которой заключался в том, чтобы вечером выпить, а утром опохмелиться-За ней водилось несметное количество прозвищ: Пьянчуга, Старая Бестия, Хитрый Черт, Колдунья, Зола. Но, несмотря на эти клички и лицо, похожее на выкорчеванную из земли старую корягу, Дина уважала Алексеевну больше, нежели опрятненькую, напоминавшую свежевыпеченный калач Чуксиншу. Голос у Чуксинши ласковый, с «колокольцами», зеленые ее глаза прощают людям даже то, чего они никогда не совершали, руки всегда белые, как отпаренные, словно они день-деньской стирали, хотя Дина знала: Чуксинша белья не стирает, у нее есть «приходящая». Среди коридорных соседок Чуксинша слыла «чистюлей из чистюль». Бабушка как-то сказала о ней: «Полы протирает, на свой след смотрит». У Чуксинши был муж — Гавриил Матвеевич, бухгалтер «Кожгалантереи, но никто не называл его по имени-отчеству, даже по фамилии, а вот так: «Чуксиншин муж». Детей у Чуксинши не было, и Дина соглашалась с бабушкой: «Бодливой, дескать, корове бог рог не дает». «Бодливость» Чуксинши заключалась в том, что она всех учила, всем делала замечания, со второй осуждала третью, с третьей — четвертую, и уж на что мать Дины, для которой любой человек был хорош по одному тому, что он человек, и та старалась побыстрее ретироваться, если ее останавливала Чуксинша.
— Алексеевна! — затормошила Дина свернувшуюся на топчане старуху. — Проснитесь, пожалуйста! Ну, прошу вас. Алек-се-е-вна!
Хитрый Черт продрала наконец глаза, непонимающе уставилась на Дину:
— Чего тебе?
— Что Чуксинша Залому сделала?
Старуха опустила на пол сухие тонкие ноги в полосатых чулках, шумно вздохнула. Ее коричневый нос мелко-мелко задрожал, из слезящегося глаза выкатилась крупная, с горошину, слеза.
— Так, ить, мешал ей, зануде, пес. До ветру просился, спал в углу на подстилке, а мешал, и все. Така вона проклятуща.
— Чем она его?
— Стеклом. У нее стакан из-под сметаны разбился. Она возьми мелкие куски и кинь их в миску Залому. Тот как раз щи доедал. Я кинулась, шумнула на него: не смей, дурак. Так, ить, разве послушал? Слизнул все до конца. Щи-то получились со сметаной. Теперь подыхает, болючий. Стекло не токо горло, а все кишки, небось, ему порезало.
Выскочив от Коряги, Дина рывком, без стука, распахнула дверь Чуксинши. Та сидела на полумягком стуле, опираясь ногами о придвинутую скамейку. Чуксиншин муж лежал рядом на самодельной тахте, читал вслух газету. При Динином появлении он отогнул край газеты, вопрошающе поглядел на Дину поверх роговых очков.
— Ди-и-ну-ша! — протянула Чуксинша, и колокольцы в ее голосе бархатно зазвенели. — Заходи, голубушка. Двери прикрой, дует.
Дина оставила дверь раскрытой, подошла к Чуксинше:
— Если завтра я вам набросаю стекла в еду, что вы тогда скажете? Если стекло это будет резать ваше горло, ваши кишки, добрая придет к вам смерть? Вы… Вы знаете, кто вы? — Дина задыхалась. Миллионы молотков стучали по затылку, колотили в виски. Огромные, с непогашенным испугом, глаза Чуксинши то уплывали, то приближались, а вскочивший с тахты бухгалтер беспомощно замахал руками.
— Ты так разговариваешь со старшими? — лепетал он. — Нехорошо, нехорошо. Я пожалуюсь бабушке. Ворваться без стука да еще…
— Оставь ее, Гаврюша! — произнесла Чуксинша, поднимаясь. — Ты, собственно, о чем, Диночка?
— Не Диночка я вам. За что вы погубили Залома?
— Я? Господь с тобой, душа моя! Зачем бы я губила такую превосходную собаку с рыбьим именем?
Она уже прогнала минутный испуг, ее крупный рот нагловато усмехался.
— Так что вам мешало?! — сильнее вскипая от откровенной Чуксиншиной насмешки, крикнула Дина. — Рыбье имя или сама собака?
Дина чувствовала: ее несет куда-то, несет. Если она сейчас не остановится, она либо ударит по круглому ухоженному лицу Чуксинши, либо плюнет в него. Пусть потом с нею делают что угодно.
— Почему ты думаешь, что Залома погубила я?
Чуксинша стояла перед Диной в длинном атласном халате, с брезгливо опущенной губой — сама оскорбленная невинность.
— Мне Алексевна сказала. Она видела. Вы ответите. Слышите? Вы ответите.
— Боже мой, Гаврюша! Она поверила пьяному бреду подонка с мостовой. Уходи, Дина! Бог тебе судья. Завтра ты застыдишься того, что наговорила сегодня. Впрочем, тебя неважно воспитывают. Может, и не застыдишься. Я прощаю тебя. Иди, иди.
Чуксинша указательным пальцем подталкивала Дину к двери.
— Хорошо же!
Угроза прозвучала внушительно, хотя сама Дина совершенно не представляла, что надо разуметь под обещанным «хорошо».
Она вылетела от Чуксинши, словно из парной. В коридоре стояла бабушка. Ее седые, легкие, как одуванчик, волосы взметались кверху, будто по коридору гулял ветер. Из-под нахмуренных белых бровей осуждающе глядели глаза.
— Марш домой! Нашла с кем объясняться.
…Залом умирал, печально оглядывая склонившихся над ним людей.
Дина вспомнила, как Борька привел его с речки — мокрого, оледенелого, как она гладила его короткую шерсть и обнимала, стараясь согреть, а потом до хрипоты спорила с Борькой, надумавшим назвать собаку Заломом. «Что за дурацкое имя? — кипятилась она. — Это же не рыба, а собака». А Борька со своим вечно поражающим спокойствием отвечал, что раз он выловил дога из реки, то ему и следует дать рыбье имя, что если бы «чебак» оказалось словом позвончее, он назвал бы дога Чебаком. Залом — крупная жирная волжская сельдь. Пес тоже крупный и жирный, и кто знает, может, его завезли сюда с Волги! Пусть же он носит необычное, несобачье имя.
Спорить с Борькой — все равно, что спорить со стеной. И дог стал Заломом. И скоро все забыли, что залом — это крупная волжская сельдь, всем казалось, что сильный добрый пес с чуточку тупой мордой, острыми ушами и умнющим взглядом от рождения был и мог быть только Заломом.
А сейчас Залом умирал.
Стиснув край бабушкиной ширмы, Дина потерянно смотрела, как Борька вливал Залому в пасть горячую воду с марганцовкой, как он массировал его вздувшийся живот, как всхлипывал, свирепо стараясь скрыть слезы, и ненавидела Чуксиншу до глухого отчаяния.