Постановлением
Совета Народных Комиссаров Союза ССР
ВАСИЛЕВСКОЙ
ВАНДЕ ЛЬВОВНЕ
за повесть
«Просто любовь»
присуждена
СТАЛИНСКАЯ ПРЕМИЯ
второй степени
за 1943 и 1944 гг.
Ванда Василевская
ПРОСТО ЛЮБОВЬ
Мария сняла белый больничный халат. Отвернула кран — вода полилась тоненькой струйкой. Двадцатичетырёхчасовое дежурство заканчивалось. За окном было ещё темно, но очертания деревьев уже выступали на чуть бледнеющем фоне неба. Мария дружеским взглядом приветствовала новый день. Ей подумалось, что хорошо было бы вернуться домой пешком, если бы не этот дождь. А может, всё же выйти, почувствовать на лице прохладные капли, весёлый ветер, послушать, как хлюпают под ногами лужи? Когда-то в детстве она любила такую погоду. Она выбегала из дому в грозу, в дождь и чувствовала необузданную радость оттого, что ветер рвёт её платье, что её хлещут струи дождя, что вода стекает по растрёпанным волосам, что капли скачут по лужам. Разумеется, дома потом всегда ждал скандал, и мать без конца ворчала на тему о промоченных ботинках, о платье, которое теперь сядет, о ленте, которая никуда не будет годиться.
Но снова ветер и дождь; и снова они зовут, манят безумствовать, с криком бегать по двору, в упоении подставляя лицо под холодный бич дождя.
Мария улыбнулась. Да, это в ней осталось. Дикие инстинкты, как говорила мать. Но теперь действительно приходится щадить обувь. Одна-единственная пара, сильно уже утомлённая жизнью. Придётся ехать трамваем, как обычно. И спать, спать, спать! Отоспаться за все двадцать четыре часа!
Дверь распахнулась.
— Идём, Мария, идём, он опять кричит, он так страшно кричит.
Мария торопливо вытерла руки, опять надела халат. Нетерпеливо оборвала запутавшиеся завязки.
— Я очень извиняюсь, ты, наверно, страшно устала, но…
— Глупости говоришь, Рая, идём.
Длинный коридор, устланный тёмно-красной дорожкой. Приоткрытые двери палат. Запах медикаментов. Кого-то несли на носилках, кто-то торопливо бежал в операционную.
— Я с ним ничего не могу поделать, — пыталась объяснить Рая, беспомощно разводя руками. Но Мария не слушала. Она открыла дверь в маленькую комнату и быстро прикрыла её за собой. Две санитарки, наклонившись над койкой, держали раненого, наперебой ему что-то объясняя. Раненый рвался у них из рук — белая мумия, обмотанная бинтами.
— Не хочу, не хочу, слышите, не хочу! Не надо мне вас, никого мне не надо! Уходите вон, стервы!
Мария тихонько подошла и положила ему руку на обмотанную бинтами голову. Из-под белых толстых слоёв марли на неё мрачно взглянул тёмный глаз.
— Чего? — буркнул раненый, но она заметила, что он узнал её и сразу притих, перестал метаться.
— Что ты выделываешь! Как тебе не стыдно? Как можно так?
Она кивнула головой санитаркам, чтобы те ушли. Они поняли и бесшумно исчезли за дверью.
— Я уже сто раз говорил… Говорил ведь. Правда?
Голос повышался, звенел, в нём слышались угрожающие нотки, готовые перейти в истерический крик.
— Что это ты там такое умное говорил?
— Не хочу! Не хочу я ваших перевязок, ваших вспрыскиваний, ваших операций, докторов, больниц! Не хочу! Какое вы имеете право, кто вам разрешил? Я не хочу!
Она присела на стул у койки, не снимая рук с бинтов, окутывающих его голову.
— А чего же ты хочешь, упрямец?
— Ничего не хочу, ничего, слышите? Я хочу умереть, я имею на это право. Зачем вы измываетесь надо мной?
— Это очень просто — умереть, — сказала она тихо. — Конечно, жить труднее. Но ты должен жить, ты будешь жить.
— А я вот не хочу. Зачем вы сидите здесь, сестра, теряете время, приставляете ко мне сторожей? Тюрьма это, что ли? Я вас спрашиваю — тюрьма?
Осторожно, с нежностью, она провела рукой по белым бинтам, мягко улыбаясь ему. Из-под перевязок на неё внимательно смотрел пылающий единственный глаз.
— Вчера ты сорвал перевязки. Хочешь повредить себе. Тебе нет дела до того, что мы огорчаемся из-за тебя, хотим тебе помочь. Ты упрямый, капризный мальчик. Поэтому вот и приходится сторожить тебя.
— Ох, какое это… — Он успокоился, замолк на минуту.
— А вы скажете мне правду, но только правду, чистую правду? — спросил он вдруг.
— Постараюсь.
Он соображал, собирался с мыслями, пытался сформулировать вопрос.
— Вы мне не скажете правды, сестра. Но вот подумайте. Если бы с вами случилось такое… Лежите вы в госпитале, слепая…
— Ты не слепой, — сказала она сурово.
— Ну, на один глаз, всё равно… Значит, без глаза, без руки, без ноги. Захочется вам тогда жить, а? Захочется?
Он насмехался злобно, упрямо, и тёмный глаз пылал лихорадочным огнём.
— Только правду, одну правду. Если вы вообще можете без обмана.
— Я скажу тебе правду, — ответила Мария спокойно. — Ляг как следует. Дай-ка поправлю подушку, вот так. Теперь слушай…
Она взяла его горячую руку. Он лежал спокойно, ожидая.
— Видишь ли, я не могу тебе сказать, как обстояло бы дело со мной. Что бы я чувствовала, чего бы хотела. Быть может, я и желала бы умереть.
— Вот видите!
— Подожди.
Страшная усталость вдруг прошла. Она почувствовала себя полной сил, словно дежурство только начиналось. Нахлынула тёплая волна мыслей о Григории.
— Видишь ли, у меня есть муж. Муж на фронте. Может быть, в этот момент он ранен так же, как и ты. Я скажу тебе правду: если не может быть так, чтобы он вернулся невредимым, — пусть вернётся без рук, без ног, только бы вернулся. Мои руки будут его руками, моими глазами он будет смотреть на свет, только бы он был, только бы он был со мной…
Нет, она говорила не с раненым. Она умоляла судьбу, историю, беспощадный мир, чтобы Григорий вернулся. Ах, услышать ещё раз его голос, увидеть его улыбку, коснуться его рук, служить ему, быть возле него… Снова почувствовать высокую волну счастья, заливающего сердце, глубочайшее доверие, лазурный покой, охватывающий душу. Снова подумать о том, что вот есть величайшее счастье, навеки свой человек, что он не затерялся на далёких путях войны, пришёл, что вот они снова вместе. Какое же тут значение имело бы… Нет, нет, она бы объяснила ему, сумела бы убедить его, помочь ему так, как он помогал ей сотни раз…
— Это правда? — строго спросил раненый, и мрачный глаз впился взглядом в её просветлённое лицо.
— Да. Это правда, — торжественно подтвердила она, словно присягая. — Это чистая правда.
Он смотрел теперь в потолок.
— А то у меня, знаете, сестра, есть девушка…
Теперь она поняла, что сказала то, что нужно. Она дала ответ именно на то, что его больше всего мучило.
Раненый поднял руку и беспомощно пошевелил ею перед лицом.
— Что тебе?
— Под подушкой… Тут, под подушкой…
Она протянула руку. Зашелестела бумага. Конверт, склеенный из страницы школьной тетради. Расплывшиеся лиловые буквы адреса.
— Письмо выньте, сестра.
Небольшой замусоленный клочок бумаги.
— Читайте, сестра. Вслух.
Она разгладила на колене сгибы. Химический карандаш расплывался пятнами.
«Дорогой мой Вася! Кланяюсь тебе от всего сердца, и мама, и сестрёнка Фрося, и тётка, и все соседи. Я очень рада, что уже знаю, где ты, знаю твой адрес. Почему ты не пишешь, куда тебя ранило? Так я тебе хочу написать, что, как бы ни было, я всё равно за тебя пойду, так ты мне напиши, куда тебя ранило, и хоть бы ты стал инвалидом, так ты не думай, потому что всё равно, я всегда такая же, как была, так я тебе пишу, чтобы ты ничего не забирал в голову, а только напиши. У нас дома всё по-старому, твои родители тоже живы-здоровы, и только все ждём тебя, так ты напиши, пойдёшь ли ещё на фронт, или уже домой, а если надо, так я за тобой приеду, потому что твоим родителям трудно, а я приеду. И кланяюсь тебе ещё раз и жду письма, до свидания. Твоя Оля».
Мария старательно сложила истрёпанный листок. В широко открытом, устремлённом в потолок глазу раненого появился влажный блеск.
— Ну вот видишь, — сказала Мария. — Я тоже говорила…
— Так вы думаете, сестра?..
— Какой ты, право! Ведь пишет же тебе Оля…
— Да, конечно… Но вот я думаю… Может, это так, а когда я приеду…
— Нет, нет, это же ясно. Что ты, не читал письма, что ли?
— Как не читал? Читал… И вчера, и сегодня… А всё-таки…
— Эх, глупенький, чего бы она тогда стоила, твоя девушка? Приедешь, будете вместе работать…
— Какая уж тут работа… — горько усмехнулся он.
— Сделают тебе протезы, будешь работать. Жена поможет, дети будут — помогут.