— Вот и новогодний фейерверк! — закричал Коля Захаров. Не зная как проявить свою радость, он подбежал к саням, на которые были погружены военные трофеи и продукты питания, ухватился руками за каретку и сделал стойку.
— Смотри! — вскричал Ропатинский. — Коля на руках стоит!
Все, не нарушая строевого порядка, повернули головы туда, где вверх ногами стоял Коля Захаров, Хохот покатился по колонне. Но смеялись не над тем, что выделывал циркач, а от того счастья, которое сопутствовало партизанам в этом первом боевом походе.
— Смотри, смотри, что выделывает! А все‑таки здорово мы им дали! Ха–ха–ха!
— Да, всыпали по первое число! Хо–хо–хо!
Смеялись и Макей, и комиссар Сырцов. Комиссар ясно понимал, что не удайся эта операция, у ребят опустились бы руки, дух неверия овладел бы сердцами маловерных. Но теперь он всюду видел сияющие улыбки, слышал весёлый говор.
— А Данька‑то Ломовцев! Видал? Как секирой по башке этого… Ну, как он, чёрт, у них называется?
— Бургомистр, — подсказал Свиягин.
— Во–во! Никона. Как секанёт!
— А Миценко! Вот камень!
— Наш Макей человек сурьёзный, — послышался голос Михаила Бабина, не скрывавшего своего восхищения железной волей командира.
— А комиссар?! — вопрошал Свирид, разглаживая русые усы. — Хитёр! Как он обвёл вокруг пальца этого бсрова! А?
— Ум! Что и говорить!
В лагерь пришли только утром. Небо прояснилось, мороз крепчал. В воздухе на красном утреннем солнце летали колючие блёстки. Пальцы рук коченели, перехватывало дыхание. Всем хотелось скорее в шалаши и хоть немного там отогреться, отдохнуть.
В лагере, выстроив весь отряд перед своим шалашом, Макей и Сырцов поздравили партизан с одержанной победой. Макей зачитал приказ и от лица службы поблагодарил Николая Захарова, Даньку Ломовцева, Сашу Догмарёва, Петку Лантуха, Поблагодарил командиров групп: Пархомца, Врина, Бабина, Бурака. Все ждали имя Миценко и с недоумением переглянулись, когда закончилось чтение приказа. Сам Миценко стоял бледный, играя желваками.
— А чего Миценку? — заикнулся Ёрин.
— О нём особая речь, — сухо сказал комиссар и, обратившись к Миценко, приказал зайти ему в шалаш. Всех поразил суровый взгляд комиссара, а Миценко вздрсгиул не то от неожиданности, не то от ледяного голе са комиссара.
Была обеденная пора и всем хотелось есть. Когда Оля Дейнеко открыла деревянную крьшйсу котла и оттуда донесся до партизан запах жирных наварных щей, в строю произошло невольное движение. Макей заметил это, улыбнулся:
— Что? Проголодались? Сейчас кончим.
— Мы ничего, — сказал за исех Бурак, — вон там Оля балует.
Оля Дейнеко, поправив белые локоны, стояла в торжественной позе с большим половником в руках. Она ждала сигнала.
Гремя ложками и алюминиевыми котелками, партизаны толкались вокруг котлов со щами и картофельным пюре. Слышался смех, громкий говор. Настроение у всех было приподнятое.
— А теперь не грех и всхрапнуть, — сказал немного осунувшийся Антон Михолап, — как ты думаешь, Илья Иванович? — обратился он к Свириду. И хотя все выразили желание «всхрапнуть», но так никто, кроме Ропатинского, и не заснул. Развалившись на соломенных тюфяках, они вспоминали только что минувшее событие. Никогда, пожалуй, люди так много не говорят, как после удачного боя и неудачной охоты.
В центральном шалаше с независимым видом, высоко подняв голову и держа руки по швам, стоял Миценко. Макей чадил трубкой и сурозо смотрел на мальчишечье лицо своего адъютанта. Сырцов сидел за столом и маленькими глотками пил горячий чай, заваренный черникой. Когда Макей был особенно чем‑нибудь взбешен, он старался говорить медленно, почти членораздельно. Так и теперь, он словно рубил каждое слово.
— Какое ты имел право, скажи, нарушить приказ комиссара?
— Я и дальше буду резать таких собак, как Эстмонт, — сказал Миценко, кося глаза на комиссара. Но тот и бровью не повёл, словно не слышал этого дерзкого ответа.
— Отвечай на вопрос! — уже горячился Макей, гневно сверкая глазами.
— А если приказ неправильный, — упорствовал Миценко.
— Что?! — вскипел Макей, задетый за живое, — Приказ, говоришь, неправильный?! Слышишь, комиссар? Расстрелять такого мало!
Макей уже хватался за пистолет. За ним внимательно следил Сырцов. Вдруг рука Макея потянулась к трубке. Он вынул её изо рта и по лицу его пробежала волна тёплого света. Словно сейчас он увидел этого мо лодого человека и удивился своему открытию. Его изумила смелость Миценко, независимость характера. Макей замялся в замешательстве. Сырцов понял Макея и, чтобы дать выход поднявшимся парам, посоветовал:
— Дать ему два наряда вне очереди.
— Нехай будет по–комиссарову, — с облегчением произнёс Макей и, махнув рукой, сказал:
— Иди!
«Товарищ Сталин велит всех немцев уничтожать, что на нашу землю пришли, а они вон что! — думал Миценко, —не моги, слышь, убивать».
Комиссар Сырцов словно угадал эти мысли своего старого приятеля и, отпуская его, сказал более спокойно:
— Надо, Миценко, знать, когда убить гадину. Даже овощу, говорят, свбё время, а ведь это такой фрукт… Ты сорвал фрукт незрелым, вот и набил оскомину, — закончил Сырцов, миролюбиво улыбаясь.
Когда за Миценко закрылась дверь, Макей восторженно сказал:
— Какие герои у нас с тобой, комиссар! Ну, как твоё здоровье?
— Вроде отошло. А то совсем было завалило грудь.
— Я от чего хочешь вылечу, — смеялся Макей. — А знаешь, чернику‑то тебе Миценко достал. Я, говорит, за комиссара жизни не пожалею.
Комиссар поморщился.
Мороз уменьшился, но поднялась сильная пурга, и сразу лес загудел, застонал, словно жалуясь на что‑то. Снег хлопьями падал с лапчатых елей, с могучих крон сосен и ольх. Всё заволокло белой пеленой снежного вихря. Заяц, встревоженный лисицей, метнулся на поляну, налетел на шалаши и шарахнулся в сторону, скрываясь в чащобе. Дежурные по шалашам старательно поддерживали в железных печурках неугасимый пламень. В шалашах было почти тепло и партизаны, тесно прижавшись друг к другу, безмятежно спали, убаюканные мерным гудом Усакинского леса. И во всём уже лагере ничего больше нельзя было слышать, кроме храпа людей, да осторожного покашливания часового.
Макей и Сырцов, прежде чем лечь, заглянули к партизанам в шалаши, как это они всегда делали.
— Тесновато, — заметил комиссар.
— Пора строить землянки, — ответил Макей. — К тому же, скоро, наверное, будет пополнение.
— Да и нам нечего мёрзнуть.
Макей подумал, что комиссару, действительно, надо сменить «климат» и сказал вслух:
— Завтра начнём строить.
Как‑то однажды в минуту откровения Макей рассказал Сырцову о том, что у него была любимая девушка. Сырцова немало удивило это. Просто не верилось ему, что этот суровый человек способен любить, как‑то даже не шло это к нему. Сырцов выдал своё удивление невольным восклицанием:
-— Да?!
— Да. Это была хорошая девушка. Броней звали. Хотел жениться, да вот война.
Сказав это, Макей задумался, глядя в единственное оконце, кое‑как прилаженное к щели, за которым теперь умирал, истекая кровью заката, короткий зимний день.
Это открытие озадачило комиссара. Ему казалось, что совсем нецелесообразно растрачивать свои душевные силы на такие никчемные вопросы, как любовь. «Любовь и война, — думал он, — несовместимы. Любовь ослабляет волю человека. Она — фактор, тормозящий совершение ратных подвигов».
— Где она теперь, хочешь знать? — обратился Макей к Сырцову.
Сырцов не задавал этого вопроса, но счёл необходимым сделать это сейчас, чтобы не огорчать друга.
— Да, где она теперь?
— Где она теперь! — воскликнул Макей. — Она там же, где и наша родная Белоруссия, — в немецком плену. Какие пытки, какие муки переносит она теперь?
Макей был бледен. Красные пятна, проступившие на рябых щеках, свидетельствовали о душевных муках этого сильного человека. С горящими глазами и еле сдерживаемой дрожью в голосе Макей что‑то говорил о страданиях, унижении. Но комиссар уже не может понять, о ком он говорит: о любимой девушке или о Белоруссии? В конце концов он совсем перестал верить в существование Брони. Видимо, образ любимой девушки слился у Макея с образом всей его многострадальной Родины, которую он так горячо любит и за которую готов отдать всё, до последней капли крови, до последнего вздоха. И вот тут Сырцов стал менять свое мнение о любви. «Видимо, такая любовь, — думал он, — не уменьшает, а увеличивает силы человека, зовёт его на новые ратные дела, умножающие воинскую честь и боевую славу отряда».
С улицы донеслись удары топоров, громкие суетливые крики:
— Тяни! Тяни! Стоп!