— И ты этому веришь? Только вчера мне врач сказал, что никакой надежды, — жалобно тянул паренек.
— Я тоже был здесь, но ничего подобного не слышал. — Чистое вранье, и Лэндерс знал это. Когда пареньку делали перевязку, его соседи, как стадо баранов, кидались за дверь. Но иногда Лэндерс чувствовал, что просто обязан остаться, и делал вид, будто начисто лишен обоняния.
— И все-таки он это сказал.
— Нет, не говорил. Какого…? Я ведь был тут!
— Нет, говорил. Ты просто не слышал. Ты же образованный человек. Наверно, единственный, кто учился в университете, из всех тут, на нашей палубе.
— Я слышал каждое его слово. Образованный, говоришь… А три с половиной года в колледже — они мало что дали мне. Не учили нас этому. Вообще никакой пользы от их ученья. Я, значит, пришлю санитара, — заключил Лэндерс, круто повернулся и обратился в бегство.
Какое уж там бегство, на костылях-то. Мальчишка клял его вдогонку, потом снова заплакал. Парень явно злоупотребляет своими правами, думал Лэндерс, это всякий скажет.
Он позвал санитара, тот недовольно пожал плечами, но отложил комикс. Лэндерс начал с трудом подниматься по крутым железным ступеням. Опасное занятие — лазать по трапу человеку на костылях.
В отличие от прогулочной длинная застекленная главная палуба не имела спереди открытого пространства и сейчас была безлюдна. Обычно тут шла игра; вдоль палубы всегда располагались с полдюжины компаний покеристов. Лэндерс подковылял к отодвинутой раме и высунулся наружу.
Он жадно вдыхал свежий морской ветер, пока не прошла скопившаяся от вони отвратительная горечь в горле. Мимолетно подумалось, не слишком ли круто он обошелся с этим пареньком из ВВС. Где кончается ответственность перед ближним?
Но не мальчишка был причиной. Совсем другое погнало его на палубу. Когда по пароходу разнеслось, что на горизонте показались Штаты, его охватило жуткое равнодушие. Хуже всего, что он не знал, откуда оно и что означает. И оно нахлынуло совершенно неожиданно. Еще вчера он мог держать пари на все свое не выплаченное жалованье — а это порядочная сумма, — что будет рад увидеть родную землю.
Теперь он тупо смотрел на бледно-голубую полоску суши. Справа по борту едва различался короткий отрезок побережья. К югу он растворялся в дымке, пропадая из виду. Лэндерс почувствовал вдруг такой приступ безразличия, что хотелось кричать. Какая громадная, какая гигантская страна! Удивительно — это ведь в первый раз дошло до его сознания. Он сейчас ясно понимал то, о чем только смутно догадывался прежде, но не пытался выразить. Страна была такая необъятная, что внушала равнодушие. А ведь его всю жизнь учили, что ни в чем нельзя быть равнодушным, что неравнодушие, может быть, и есть самое главное в жизни.
И в этой необъятной стране Лэндерсу не было места, а ему всего двадцать один. Тому самому Лэндерсу, который сейчас смотрел на нее из иллюминатора в высоченном борте огромного парохода. Парохода, который вез на родину груз человечьего мяса. Ему стало страшно, и этот страх увлекал его на какую-то бездонную глубину. И там же, точно навязчивая тема, какую ведет в оркестре контрабас, гудела мысль, что он не заслужил этого, не заслужил возвращения туда, где будет в безопасности.
За его спиной прошли двое. Они спустились с прогулочной палубы. Один тяжело ступал загипсованной ногой, цокая шиной о металлический пол. Они вывели его из задумчивости.
— Эй, Лэндерс, — окликнул один. — Небось, думаешь, что дома и девка слаще?
Лэндерс помахал рукой. Он не мог говорить. У другого гипс охватывал плечо, грудь, спину, жестко поддерживая согнутую в локте руку в горизонтальном положении. До чего же много ранений в руки и плечи. Наверное, они просто бросаются в глаза.
Те двое ушли.
Земля словно бы совсем не приближалась. Во всяком случае, так казалось невооруженному глазу. Пароход почти что застыл посреди мертвой зыби. Но это был обман зрения. Учился в университете! Боже ж ты мой…
Что-то произошло с Лэндерсом после того, как его ранили на острове Нью-Джорджия. Трудно сказать, что именно. Ранение было сравнительно легкое, да и самое обычное. В нескольких шагах плюхнулась крупнокалиберная мина, взрывной волной его бросило на землю, и он потерял сознание. Такое, наверное, случалось с тысячами. Тогда это было совсем не страшно. Не было ни особо неприятного ощущения, ни боли, ни времени испугаться. Разрыв вырос так неожиданно и так близко, что он почти не слышал грохота. Его тут же понесла уютная звенящая чернота. И больше ничего не было, разве что дернулось где-то недоуменно: вот ведь, совсем не страшно…
Умирать — вот что подумалось тогда. Он сообразил это позже. Отсюда вытекало, что он никогда не придет в себя. Но он таки очнулся, с окровавленным носом и тяжелой пустой головой. Она тоже была вся в крови, каска куда-то откатилась. Против всяких правил первой помощи кто-то перевернул его на спину и хлопал по щекам. Потом — смешно сказать, однако так делал всякий — он испуганно потрогал промежность и убедился, что все цело. Врач — лейтенант на перевязочном пункте сказал, что через пару дней он вернется в строй. И лишь когда он попытался встать на ноги, обнаружилось, что у него перебит голеностопный сустав. Непонятно, как он вообще дошел сюда.
Пока он ждал, когда придет санитарный джип, и произошла с ним эта странная штука, это что-то. Они разрезали башмак, там было полно крови, и перевязали ему лодыжку. Четверо санитаров уложили его на носилки и перенесли на вершину холма, где дожидались остальные. Он сидел на носилках и вместе с другими ранеными спокойно, даже с удовольствием наблюдал, как внизу идет бой.
Лэндерса только что назначили батальонным сержантом по связи. Прежде он таскался за своей ротой, забредая туда, где ему в качестве ротного писаря даже не полагалось быть, но четыре дня назад подполковник, командир батальона, взял его к себе сержантом по связи вместо прежнего, убитого. Мина настигла его, когда он направлялся с распоряжением к одному взводному.
Лэндерс только второй раз попал на передовую, потому что был из пополнения и к тому же писарь. В первый раз он вместе со своей ротой совершил несколько переходов, участвовал в недолгой перестрелке, видел, как ранило нескольких его товарищей, но затем командир роты по наущению первого сержанта Уинча строго-настрого приказал ему вернуться в тыл полка к своим обязанностям. Другой раз он раздобыл у начальника отделения личного состава три трехдневных пропуска: тот посчитал его просьбу восхитительной, ну прямо Дон Кихот, рвущийся в бой. Сам-то Лэндерс думал, что когда-нибудь потом, после войны, он посмеется над тем, как он исхитрялся, чтобы попасть на передовую. Но где-то глубоко внутри него не переставая скоблило чувство, что он отсиживается в безопасном местечке, тогда как другие — там, в огне и дыму. Через день его засекли, батальонный отправил его обратно в полк. Дело в том, что каким-то чудом он сделался незаменимым помощником командира. Заглянув в личное дело Лэндерса, он увидел, что ему двадцать один год и три из них он провел в колледже. Вся эта история взбесила Уинча, у которого Лэндерс и числился писарем. В результате большую часть времени Лэндерс проводил теперь с батальонными офицерами, рассуждая о войне и выполняя различную организационную работу на порядочном расстоянии от переднего края. Не будь он ранен, подполковник, вероятно, оставил бы его при себе с повышением в звании. Во всяком случае, он имел бы тогда основания заявлять, что тоже внес свой вклад в дело победы.
Но в какой-то неуловимый момент, когда он сидел на холме, все это разом переменилось. Из неглубокой лощины прямо под ним доносились крики, стоны, проклятия. Человеческие фигурки бегали взад — вперед, тащили что-то, стреляли, кидали какие-то штуки, падали, схватывались врукопашную. В голове у Лэндерса засела одна-единственная мысль. Идиоты! Неужели они не понимают, что делают? На них просто смешно смотреть! Он тогда еще не знал, что то же самое чувствует сразу после ранения почти каждый.
Лэндерс с полнейшим равнодушием наблюдал, как люди колошматят и колют, стреляют и взрывают друг друга. Ну и пусть, так им и надо. Заслужили. Не то еще заслужили. Он не возражал, отнюдь. Но сам он из игры вышел. Выскочил не только из этой молотилки. Его благодетель подполковник, его рота и армия, его собственная родина и чужая и все человечество, вместе взятые, — это одно, а он — совсем другое. Ему хотелось, чтобы его оставили в покое.
Он понимал, что ничего не изменится. Они могут приказать ему сделать то-то и то-то. Могут бросить его за решетку, и он будет сидеть. Могут проколоть штыком, и он закричит от боли. Они могут даже повесить ему медаль, и он, вытянувшись, отдаст честь. Они могут убить его, и он умрет. Вот и все, что они могут сделать. А все остальное дерьмо. Обыкновенное дерьмо.