Воздух в крытой галерее был тих и покоен, хотя стоило высунуть в иллюминатор руку, как рукав халата заполощется на ветру, вызванном движением парохода. Но Лэндерсу не хотелось высовывать руку. Неподвижность атмосферы длинного безлюдного коридора давала ему ощущение безопасности, и от этого ощущения унималось безнадежное, как у птицы с подрезанными крыльями, трепыхание внутри.
Он как раз подумал о том, что надо бы заглянуть к проклятому Марту Уинчу, чтобы хоть с кем-то перекинуться словом, когда на него внезапно нашло непонятное затмение. Он не мог пошевелиться, как в столбняке.
Он не знал, что это было — видение, мираж, сон наяву или безумная греза, но он чувствовал, как его подняло с палубы и понесло вверх. Он видел под собой большие красные кресты по бокам парохода. Ветер стих, воздух был неподвижен. Как будто он ухватился за трап, спущенный с громадного геликоптера, и тот тащит его прочь от парохода. Только он не слышал никакого шума. Вокруг стояла мертвая тишина. Он раскачивался в воздухе, его поднимало все выше и выше, а потом с какой-то немыслимой высоты он посмотрел вниз и увидел малюсенький кораблик и далекий берег.
Под ним медленно, бесшумно, не оставляя за собой дыма перемещался точно игрушечный белый пароход, направляющийся к отдаленной цели по мерно вздымающемуся голубому океану, его глубокие вздохи обгоняли пароход и неслышно разбивались белыми бурунами на далеком берегу. Лэндерс смотрел как завороженный и знал, что ни на борту, ни на берегу никого нет и что пароход никогда не достигнет суши. Она незаметно отступала, искусно соразмеряя движение со скоростью корабля, так что расстоянию между ними суждено было всегда оставаться тем же самым и так же залитым лучами яркого горячего солнца, которое почему-то застыло в небе и не давало тени.
То, что безлюдный корабль никогда не достигнет безлюдной земли, нисколько не тревожило Лэндерса. Больше того, он почему-то знал, что цель плавания в том и заключается, чтобы не достигнуть пункта назначения. И пароход, собственно, был уже не пароход, а что-то еще. И неосвоенный таинственный голубой континент тоже был непонятно чем. Лэндерс не знал, чем именно. Но это было самое прекрасное и самое безмятежное и достоверное зрелище, какого он никогда не видел, и оно наполняло его необыкновенным, неведомым покоем и радостью.
Он знал, что где-то внизу под ним стоит другой человек по имени Марион Лэндерс и как в трансе смотрит вдаль широко раскрытыми немигающими глазами. Лэндерс знал, что если тот человек моргнет, то оно — это видение, откровение, этот мираж — исчезнет навсегда. Но это знание нисколько не мешало ему наслаждаться. Оно тоже доставляло ему удовольствие.
А далеко — далеко впереди белые буруны мягко накатывались на безлюдные пески длинного голубого побережья, поросшего вечнозелеными лесами и густыми сочными травами — единственное, что жило там. Он маячил в дымке и манил, этот необитаемый, загадочный, беспредельный и непостижимый континент. Но ни один корабль никогда не найдет там пристани.
Лэндерс смотрел не мигая, он не хотел мигать, хотел заставить себя не делать этого. Но потом все прошло. Он почувствовал, что начинает постепенно возвращаться в себя. Он почувствовал, как другая часть его существа сплошной тягучей массой, напоминающей жидкий шоколад, медленно вливается в него. Наконец он моргнул.
Что же с ним происходит? Лэндерс передернулся, словно его ударило током. Потом он медленно повернулся и заковылял к Уинчу. Чтобы хоть с кем-нибудь перекинуться словом, с кем угодно.
Пока Лэндерс поднимался по трапу на променад, он уже передумал. Уинч в его глазах был героем, причем всегда, с того самого момента, как его назначили в эту роту, входившую в соединение регулярной армии, и прикомандировали к Уинчу в качестве писаря, поскольку он знал канцелярское дело. Но Уинч вряд ли поможет сейчас справиться с тем, что мучило его, Лэндерса. И вряд ли вообще поможет. Это было еще одно открытие.
Поэтому на верху лестницы он решительно повернулся и заковылял в главный салон повидать Бобби Прелла. Сложенный и перевязанный, как цыпленок на продажу, Прелл не двинется с места, что бы ни творилось на палубе.
Подойдя к дверям, Лэндерс приготовился окунуться в противный болезнетворный запах. Лучше всего спокойно дышать, а не зажимать ноздри и все такое. Он открыл дверь, и вонь ударила ему в лицо тепловатым липким потоком сточных вод.
Остановившись на пороге, чтобы немного попривыкнуть к смраду, он увидел бывшего начстоловой сержанта Джонни Стрейнджа, тот болтал и смеялся, облокотившись о спинку Прелловой кровати, стоявшей посередине комнаты.
Поколебавшись секунду, Лэндерс вышел в коридор. Ему не хотелось разговаривать со Стрейнджем. Ему даже расхотелось разговаривать с Преллом. В полнейшем безразличии он начал спускаться по трапу.
Спускаться по крутым скользким металлическим ступеням человеку на костылях еще опаснее, чем карабкаться по ним наверх.
Они пристали поздно ночью в Сан-Диего. Спать никому не хотелось, да и не уснуть было никак. Здесь выгружали раненых моряков и морскую пехоту.
Их пароход, словно бы уменьшившийся в размерах рядом с боевыми кораблями, сверкал огнями. Присланные с берега санитары с носилками и судовой медперсонал в белом сновали по коридорам и помещениям, громко переговариваясь между собой. Одна за другой пустели койки в каютах и кровати в салоне, раненых выкатывали и выносили наверх. Некоторые прибыли из самых дальних мест в Индийском океане, из Австралии и Новой Зеландии, с Новой Гвинеи, Соломоновых островов, с Кораллового моря.
Залитая светом прожекторов пристань была полна движения. То и дело подкатывали санитарные машины, их загружали, и они отъезжали в темноту. Куда ни глянь, вся гавань, до отказа набитая военными судами, была в огнях, они светились на кораблях, портовых сооружениях, на грузовиках, легковушках, автобусах. А поднимаясь над гаванью, сиял город, словно бы иллюминированный к празднику или в честь возвращения фронтовиков в город. У солдат, свыкшихся с затемнением и светомаскировкой, захватывало дух. Многие опять не могли сдержать слез.
Когда разгрузка кончилась и стали гаснуть судовые огни, освободилась треть койко-мест. Остальные, занятые ранеными из сухопутных войск, освободятся в Сан-Франциско. До Фриско было двое суток пути вдоль побережья. Эти последние два дня на полупустом пароходе будут самыми длинными и самыми тяжелыми. Каждый понимал это.
И уж конечно, это хорошо понимал Джон Стрейндж. Когда все улеглось, он снова пошел к Бобби Преллу. Большой салон вроде бы сузился. Стрейндж снова стоял, облокотившись на спинку, у изножья Прелловой кровати и силился придумать что-нибудь посмешнее. Ему хотелось, чтобы по такому торжественному случаю Уинч вместе с ним зашел проведать Прелла. Если бы Уинч согласился, то это было бы в первый раз. В первый раз с тех пор, как Уинч неожиданно объявился в морском госпитале на Новых Гебридах, очевидно готовый к отправке, но не раненый и даже вроде не похожий на больного. Но уже тогда Уинч наотрез отказался пойти к Преллу и вообще иметь с ним что-либо общее.
Стрейндж уж и не помнил, сколько времени он провел в салоне из-за Прелла. В их роте его недаром прозвали Матушкой Стрейндж. Но он так и не смог привыкнуть к обстановке в салоне, то есть привык, но не настолько, чтобы чувствовать себя в своей тарелке.
Потом, гораздо позже, много времени спустя, Стрейндж заметит, что они все еще вспоминают о том, как во время плавания салон у всех не выходил из головы. Где бы они ни были, из каких бы дальних госпиталей в Штатах ни шли письма, все говорили и писали о салоне одно и то же. Все мы, подумает потом Стрейндж. Как будто, путаясь и петляя, они отчаянно пытались найти что-то такое, что сохранило бы в целости то общее, что связывало их прежде. Плавание было последним действием драмы, последним рубежом. Как линия перемены даты, которую они пересекли.
Между собой они подсчитали, что 13 процентов от общего количества раненых, находящихся на судне, были тяжелые, их разместили в большом салоне. Статистика ранений завораживала Стрейнджа, да и всех остальных. Самое интересное времяпрепровождение после кона в очко и покера.
Пятую часть этих 13 процентов, или 2,6 процента от общего количества, составляла группа особо тяжелых. Это были почти сплошь ранения в грудную клетку, с повреждением легких. Лишь шестая часть из них имела ранения в живот или голову: черепники умирали до того, как их погрузят в транспорт, а те, что с животом, либо умирали, либо поправлялись настолько, что их клали в открытый салон вместе с остальными. Интересно, что в пехоте — у нас в пехоте, с ухмылкой соображал шеф-повар Стрейндж, — 75 процентов с грудной клеткой — следствие винтовочного и пулеметного огня, но только у половины животов были пулевые ранения. Они не знали, почему так получалось, и не знали, годятся ли эти цифры для других родов войск.