Скользя в заледенелых тропинках, оступаясь, я медленно спускался по Ленинской, то вдоль фундаментов сгоревших одноэтажных домов, то выходя на середину улицы, когда путь преграждали навалы обломков, обгорелые бревна, ржавое железо с крыш. Улицу перегораживало несколько баррикад, от которых мало что осталось, столько испытали они прямых снарядных попаданий. Трамвайного пути не существовало; там, где он пролегал, воронка соседствовала с воронкой, торчали рельсы, изорванные взрывчаткой в куски, скрученные и вздыбленные.
Чем ниже я спускался, ближе подходил к стадиону «Динамо», тем больше виделось вокруг всяких разрушений, тех следов, что оставляет после себя ожесточенная битва, долго кромсавшая землю и все, чему по несчастью случилось быть в этом месте. Через дворы и огороды ломаными отрезками, точно образцом послужил развернутый, но не выпрямленный столярный складень-метр, тянулись окопы и траншеи, засыпанные снегом. Но все равно угадывалась их необычная глубина: спрыгни – и край окажется высоко над головой. Только в зоне массированного артогня роют такие траншеи. Провально зияли ямы блиндажей, их толстые бревенчатые накаты были сброшены взрывной волной или рухнули, обвалились от прямых и близких попаданий. В некоторых особенно глубоких бомбовых воронках, еще специально расширенных саперами, чернели круглые пасти шестиствольных минометов, словно все еще готовых изрыгнуть огненно-хвостатые метеоры своих мин.
Здесь, на нижних улицах, по северному краю стадионного поля проходила немецкая передовая. А дальше, в пятистах метрах, за лощиной Ботанического сада, на гребне ее противоположного склона, на взгорке у Березовой рощи, – передовая наших войск, Я смотрел глазами фронтовика, солдата, который сам рыл такие же окопы и траншеи, строил такие же землянки и блиндажи, укрывался в них от бомбежек, изнурительных своей длительностью артиллерийских обстрелов, и мне было нетрудно представить, какой силы огонь хлестал тут с одной и с другой стороны все месяцы подряд, что стоял здесь фронт.
Ленинская кончалась зданием зимнего спортивного зала, за которым лежала территория стадиона: футбольное поле с трибунами, теннисные и волейбольные площадки. Стены здания были изгрызены пулями и осколками, рдели яркой кирпичной краснотой, будто обагренные кровью, сквозили множеством дыр. Вокруг здания и за ним, на всей территории стадиона, ни один след не чертил снежную пелену: никто сюда не заходил, страшась мин. Да и кому что здесь делать, в этой пустыне, где нет ничего живого и нет ничего целого…
За стадионом, из котловины, вздымал свои обрубленные деревья Ботанический сад; седая морозная мгла кутала, размывала их в однотонную серость. Трамвайное полотно, минуя стадион, стремилось дальше, круто падало вниз, в котловину. В самом низу спуска, сойдя с рельсов, одиноко стоял трамвайный вагон, захваченный и остановленный на этом месте ворвавшейся в город войной. Он пережил все бои, слышал все выстрелы и разрывы, что прогремели тут. Его железные стенки, пронизанные тысячами пуль, светились, как решето.
Я долго, не отрываясь смотрел на этот вагон. Была какая-то общность, наглядное, явственное тождество наших судеб. На одном пути, ненужно, непрошено, разрушительно, нас настигла война, и вот также, как этот вагон, иссекла свинцом и железом мою жизнь, мою юность и меня самого…
В центральной части города за Домом связи, на одной из улиц, сбегавших к реке, было место, которое мне хотелось посетить, куда я еще не доходил в прежние свои блуждания. Там в небольшом домишке, со двором, засаженным цветами так густо, что он представлял сплошную пеструю клумбу, жила близкая знакомая нашей семьи, мамина подруга по Высшим женским курсам в дореволюционном Петербурге – Ольга Семеновна. К тому времени, с которого я стал ее знать, у нее уже не сохранилось никого из родных и близких. Мужа и своей семьи, детей у нее никогда не было, так сложилась у нее жизнь. Сдав большую часть дома квартирантам, Ольга Семеновна жила в своей половине совершенно одиноко, только с кошками и черной собакой Валетом. За неимением родных, своей личной жизни, она была преданно привязана к знакомым ей людям, в частности, к нашей семье. Она помнила все наши дни рождений и другие даты, все семейные события, была верной помощницей при всех бедах, во время болезней, обязательно приходила на праздники, – в старомодных, длинных, темного цвета платьях, в чеховском пенсне с полукруглой дужкой, которое иногда срывалось с ее горбатого носа и повисало на груди на тонкой, как нить, серебряной цепочке. В дни рождений она приносила в подарок что-нибудь самое простенькое, недорогое, потому что жалованье у нее было скромное, она работала преподавательницей русского языка на вечерних счетоводных курсах. Иногда какую-нибудь бронзовую или стеклянную вещицу из того, что уцелело в ее дряхлом доме от продаж на толкучем рынке в годы разрухи и голодовок. Но подарки ее всегда были оригинальны, выбраны со вкусом, радовали своей неожиданностью. Классе в шестом я занялся собиранием почтовых открыток с видами городов. Такая была мода, повальное увлечение среди моих соклассников и товарищей по школе – собирать. Все обязательно что-нибудь собирали, большинство – марки, некоторые – репродукции с картин, монеты, этикетки со спичечных коробок, перья. Один из моих товарищей собирал карандаши и накопил их несколько сотен штук, всех цветов, разных фабрик. Не желая отставать от других, но и не желая повторяться, я стал собирать открытки – только с видами городов. Большая, умело подобранная, систематизированная коллекция таких открыток, вероятно, могла бы представлять действительную ценность. Но я этого тогда еще не понимал, я просто подражал другим, был рабски заражен страстью, захватившей нашу школу, это была забава, не больше. Если бы я решил выискивать что-нибудь другое, например книжные экслибрисы, школьные чернильницы-непроливалки, поясные пряжки, я, верно, делал бы это столь же увлеченно и ревностно. Ольга Семеновна заметила мою страсть, поняла ее серьезно, как нечто настоящее, и в один из своих приходов преподнесла мне в дар несколько дюжин великолепных красочных открыток, изображавших почти все столицы мира. У нее не было такой коллекции, открытки она собрала специально для меня по всем своим знакомым, подругам, – всех обходила, опрашивала. Одному богу известно, сколько было употреблено ею на это стараний и времени. Из окружающих меня взрослых, я знаю, больше никто не смог бы так потрудиться ради мальчишки, с таким вниманием отнестись к моему увлечению.
От быта петербургского студенчества и курсисток Ольга Семеновна во всей полноте сохранила в себе восторженный интерес ко всем событиям в мире искусств. Она была непременной посетительницей всех театральных премьер, концертов с участием гастролирующих знаменитостей, литературных вечеров, читательских конференций, встреч с артистами, художниками, писателями. Билеты она покупала всегда только самые дешевые, на самые худшие места – куда-нибудь в последние ряды, на галерку, но не пропускала ни одного такого события, всегда бывала только восхищена и потом долго рассказывала о виденном и слышанном своим знакомым, приподнято и нетерпеливо ожидая какой-нибудь новой премьеры, чьих-то гастролей, вечеров, выступлений. Она слышала и видела многих своих великих современников – Шаляпина, Собинова, Нежданову, Станиславского, разговаривала на каком-то вернисаже с Репиным, ходила с делегацией курсисток к Горькому приглашать на студенческий вечер, с такой же миссией была у Куприна. И хотя Куприн принял курсисток нечесаным и заспанным после веселой пирушки накануне, в засаленном домашнем халате, и от выступления отказался, все равно Ольга Семеновна вспоминала с восторгом этот свой визит к Куприну, пятиминутный разговор с ним в передней его гатчинской квартиры. Достаточно было при ней произнести какое-либо известное имя – и глаза ее загорались восторженным блеском; в искусстве, литературе, живописи она восхищенно любила всё, все жанры, все эпохи, школы, направления, всех без исключения деятелей, даже самых незначительных, малоизвестных. Не утратившая молодости, энтузиазма душа ее была неистощима на восторги, поклонения, признательность и любовь.
В последний раз мы видели ее в самый канун эвакуации из города. Ночами уже никто не спал, «юнкерсы» с полуночи до рассвета томительно ныли в небе, бросали бомбы. Фронт с каждым днем приближался, об этом свидетельствовало множество признаков: мимо города, на восток, пылили колхозные стада, тянулись на подводах беженцы – уже из западных районов области, армейские обозы, госпитальные полуторки, полные раненых. Не хотелось верить, что немцы придут, что город не устоит, об этом не говорилось вслух, но чувство опасности нарастало, и многие уезжали, увозили семьи; стихийно, без объявления, шла эвакуация, с каждым днем все поспешней. Ольга Семеновна пришла посоветоваться, что делать, уезжать или оставаться, а если уезжать, то куда? Некоторые уезжали в близлежащие села, только из-под ночных бомбежек, надеясь, что немцев к городу не подпустят, остановят или даже отгонят назад. Ведь на пути у немцев Дон, серьезная преграда, им же не позволят так просто ее перешагнуть! Зачем же в таком случае уезжать далеко? Оставляя жилища, они брали с собой лишь самое малое, самое необходимое: все равно скоро возвращаться назад. Ольгу Семеновну вдобавок смущало обстоятельство, что на службе у нее относительно эвакуации нет никаких указаний. Уехать же самовольно она считала для себя непозволительным, позорным. Она работала всего на половине ставки и была даже не штатной преподавательницей, а на почасовой оплате, к тому же было лето, отпускное время, никаких занятий курсы не вели. Однако щепетильное чувство долга и дисциплины старой русской интеллигентки не позволяло Ольге Семеновне оставить свое место без официального разрешения от начальства. Надо полагать, разрешения она так и не дождалась и никуда не уехала – и испытала судьбу всех, кто остался в городе. Если ей повезло и она выжила в скитаниях и мытарствах угнанного на запад населения, она непременно должна была бы вернуться в старый свой родительский, а может, еще и прародительский домик. Если же он сгорел – то на свою усадьбу, на которой была летняя кухонька, что-то вроде флигельков, несколько сарайчиков, – что-нибудь должно же было остаться. Во всяком случае – в город. Нигде больше не могло быть для нее ни угла, ни пристанища, – Ольга Семеновна была из тех горожан, для которых город по давнему, из поколения в поколение, проживанию семьи был единственной родиной, и ничто иное не могло бы его заменить.