Всю свою жизнь Демидович стремился к ясности и прямоте, не любил всяких сложностей и всегда гнал от себя сомнения, которые, знал, как трясина, засасывали в себя человека. Стоило только пойматься на крючок фактов, усомниться в малом, сделать хоть один шаг в болото. Он знал также, что колебаться ему нельзя, партийный руководитель должен быть человеком железных убеждений, во всем доверять руководству, которое уж несомненно умнее всех, кто ниже, и все как следует обсуждено, прежде чем появиться перед страной в форме постановления или резолюции. Уж товарищ Сталин их всесторонне обдумал. А товарищ Сталин никогда не ошибается, это было известно каждому школьнику.
Так думал Демидович, продвигаясь темной дорогой из Замошья, и на Тимковичском перекрестке, немного поколебавшись, свернул к Белавичам. Там у него не было знакомых коллег-учителей, но где-то здесь жил колхозник-пчеловод, которого он подвозил года три назад по пути из Полоцка. Демидович тогда возвращался с совещания, ездил на райкомовской линейке с видным донским жеребцом в оглоблях. Пасечник с редким для здешних мест именем Порфир оказался мягким, рассудительным человеком, повествовал о нравах своих пчел, скупо похвалился сыном, который у него был командиром-летчиком и недавно приезжал на побывку с женой и ребенком, по секрету сообщил, что сын побывал в Испании и имеет орден за участие в воздушных боях. Припомнив теперь этого Порфира, Демидович решил заглянуть в Белавичи, которые были почти по дороге и недалеко, в каких-нибудь десяти километрах от Замошья.
В Белавичах уже гасли редкие огни в окнах, когда он поравнялся с первыми хатами. Где жил тот Порфир — Демидович, конечно ж, не знал и ступал по темной улице, приглядываясь ко дворам, авось, встретится кто-нибудь, тогда спросить. В одной хате хлопнула дверь, и он позвал. Молодая женщина, сперва чуток напугавшись, показала ему вкось через улицу на темную хату под кленом, и вскоре Демидович шарил скобу на незакрытой двери Порфира.
Тот был в хате один, топил на ночь грубку. Демидович искренне обрадовался, поздоровался и сказал, что, видно, дядька его не помнит, не узнал? Но тот спокойно так говорит:
“Как не узнать — узнал. Вы ж товарищ Демидович из райкома, кто ж вас не знает здесь?”
Демидович подумал, что тем лучше для него, и напомнил об их встрече на Полоцкой дороге, и как они славно поговорили тогда о жизни. Все ж он хотел, не признаваясь сам себе, как-то задобрить этого человека, услышать его сочувствие и получить помощь.
Но Порфир не сильно спешил сочувствовать, разговор он будто бы поддерживал, но как-то неохотно, только часто вздыхал, поглядывая на огонь в грубке.
Демидович скупо, но убедительно, как ему казалось, описал положение на фронтах, в каком состоянии очутилась страна в результате этого внезапного нападения Гитлера, и как теперь трудно всем, и особенно тем, кто очутился на временно занятых фашистами территориях. О себе он еще не сказал и слова, но Порфир, когда он чуть умолк, неожиданно заметил, из-под лохматых бровей бросив глазом на гостя:
“Нынче вам трудно, это конечно. Но где же, человече, вы были тогда, когда всем трудно было?”
“Это когда?” — не понял Демидович.
“А тогда. Когда стонали все, слезы лили. Голодали и с голоду пухли, как в тридцать третьем”.
Ах, вот он о чем, с неудовольствием подумал Демидович, уж не за немецкую ли власть он? За оккупантов?.. Все ж теперь Демидович не хотел обострять разговор и довольно неопределенно ответил:
“Было, конечно, и тогда трудное. Индустриализацию проводили, напрягали все ресурсы. Нужно было”.
“Может, и нужно, — согласился Порфир. — Но зачем же было над народом издеваться? Над своими глумления творить?”
“Ну, это ты брось, дядька, какие глумления? Классовая борьба была, это правда. А глумиться над своими никто не хотел”.
“А то что, дав землю, назад отобрали — не глумление? Что за труд из колхоза ничего не давали — не глумление? И что обирали крестьян: и мясо, и молоко, и яйца, и шерсть? И шкуры со свиней? И лен, и бульбу? И еще деньги: налог, страховка, самообложение… А заем? Я, думаешь, почему три колоды пчел завел? Что чересчур мед люблю?.. За восемь лет я его ложки не попробовал. Чтоб оплатить все, купить и сдать — вон для чего. Притом, что в колхозе каждый день работал, в прошлом году триста семьдесят процентов выгнал. А что получил на них — полтора пуда костры. Ну как жить было?..”
Такого Демидович здесь не ожидал, этот оказался просто затаенной контрой. Мало, вишь ты, ему костры досталось? Будто другим доставалось больше! Или другие меньше платили-сдавали государству. Однако, гляди ты, сколько накопил обиды.
“Напрасно вы так, Порфир. Я считал вас сознательным колхозником, а вы?” — упрекнул Демидович.
“А я и есть сознательный! — поднял от грубки покрасневшее, обросшее седой щетиной лицо хозяин хаты. — Я самый сознательный в деревне. Всё выполнял. Жилы из себя тянул, а выполнял. Столько здесь мало кто стерпел, как я. Не хотел быть несознательным, должным государству, чтоб упрекали начальники”.
“Оно и понятно. У тебя ж, кажется, сын командир? Летчик?”
Порфир немного приумолк, как будто вспоминая что-то невеселое, и Демидович подумал, что о сыне обмолвился, видно, кстати. Но Порфир неожиданно сказал:
“В том-то и дело, что был сын командир, летчик. Да сплыл. Посадили летчика. Три года ни письма, ни привета. Может, и живого нет уже…”
Ах, вон оно что…
“Да-а”, — в раздумье промолвил Демидович, со злостью понимая, что и здесь обманулся. И тут не то! Возможно, этот Порфир переживает за сына, потому и такой ненастроенный. А он-то думал: разумный дядька, с ним можно будет поладить. А на кой черт такие разумные, что с них толку? Только молчат до поры, подлаживаются. Но вот же развязали языки, заговорили про то, о чем молчали годами.
Нет, здесь он не останется, у такого он просить приюта не будет. Такой его не спрячет, гляди, завтра же выдаст полиции. Может, уже и сам в полиции, или там сын, зять. Такие нам сегодня — враги, с необузданной злостью думал Демидович.
Немного погревшись в натопленной, да неласковой Порфировой хате, он сухо попрощался и пошел снова в ночь. Долго тащился гравийкой, набил ноги, хотелось спать, а приткнуться было негде. Опять же посыпался дождь, от которого не очень защищал его рыжий потертый плащик, и он все думал, куда б завернуть, где спрятаться от непогоды. Он и так несколько дней чувствовал себя довольно скверно, начало допекать нездоровье, иногда лихорадило, той ночью под дождем он основательно-таки простудился.
Около Бываловских хуторов свернул с гравийки и, не разбирая дороги, добрел до какой-то усадьбы. Стучать в окна уже не решился, увидел поодаль от хаты черную ночью пуню и через незакрытые ворота влез в нее. В углу как раз лежало немного прошлогодней, поточенной мышами соломы, он зашился в нее подле стены и, дрожа телом, задремал до утра.
Проснулся, однако, поздновато, уже слышались голоса возле хаты, но он не стал объявляться. Потихоньку выбрался из пуни и, проделав солидный крюк, обошел хутор, вышел на какую-то полевую дорожку и энергично зашагал по ней, чтобы согреться. После ночи он вообще чувствовал себя скверно, болело горло, сильно ломило кости. Тогда же он начал кашлять и испугался от мысли: не обострился ли туберкулез, залеченный немного за последние годы? Если в этой ситуации откроется туберкулез, ему кранты. А и в самом деле было похоже на это. Особенно доставал кашель.
В тот день он на беду еще крепко промочил ноги в гамашах, трава после дождя везде была мокрая, и как-то после обеда понял, что дальше идти нет сил. Остаток дня провалялся в разломанной повети вблизи села Береги под Тумиловской пущей. Он все думал, как спасти себя, куда податься? Удивительно, но податься вообще было некуда, нигде не было никакой определенности, никакой надежды. То чересчур трусливые, без меры осторожные, то неуверенные, а то и просто враждебные. И что стало с людьми? Неужто в беде своя рубашка ближе к телу?
И тогда он вспомнил о Серафимке. Знал ее издавна и даже как-то летом заезжал в хату, еще когда дружил с Николаем. Ехали с какого-то собрания, заглянули. Затем несколько раз встречал в местечке, был на квартире. Темная малограмотная баба, обычная сельская тетка. Но теперь ему, возможно, такая и нужна. Эта не будет философствовать, сводить счеты, попрекать. И поможет. Если только не затаила обиды за брата.
Иного у него не оставалось, а Любаши были где-то за лесом, и предвечерьем он пустился в дорогу — через лес и поле к старым торфоразработкам, где на взгорке приютились эти Любаши.
Проснувшись на рассвете, Демидович сразу понял, что заболел основательно. Тело корежило от изнеможения, голова была тяжелая, что чугун, дыхание заложило — туберкулез или нет, а воспаление безусловное, подумал он. Рядом на припечке стояла его кружка с травяным отваром, он немного отпил из нее и снова лег. В хате было тихо, Серафимка, видно, куда-то вышла, и он потихоньку позвал раз и второй… Нет, нигде никого. Все ж, кажется, нужно как-то подниматься, что-то делать. Или хотя бы о чем-нибудь договориться — вчера он даже не рассказал ей о своих незадачах, попросился переночевать, и все. А что дальше?