отделился от дувала, рядом с тем местом, где торчало дерево, а через мгновение броня под Олегом вздрогнула. Угодили в каток, машина разулась – слетела гусеница.
Тю-тю-тю… свистели от обиды промахнувшиеся духовские пули. Солдаты сыпались вниз, жались к земле, распластались в пыли, ныряли под гусеницы. Каждый хоронился как мог.
Захлебываясь от ненависти и желания покосить побольше людей, оголенных, раскрывшихся в прыжке с брони, колотил пулемет.
Сержанта Панасюка срезало на лету. Он спружинил с машины и рухнул тут же вниз мешком, брякнулся на спину; каска укатилась прочь, рука вцепилась в автомат.
И вскрикнуть не успел сержант, только едва слышно, как-то для себя одного, крякнул, прежде чем натолкнулся всей тяжестью длинного костлявого тела на твердь земли.
В накатившейся предсмертной тишине впервые за полтора года войны расслабился и успокоился сержант, будто домой вернулся и завернулся в одеяло, укутался с головой и заснул.
Подполз здоровяк Титов, уволок его за БМП, содрал броник и тогда только увидел проступившее на ткани красно-черное пятно.
Бой отделил взвод от остального мира, оглушив автоматными очередями, ослепив разрывами; густым роем метался свинец.
Шарагин растратил второй рожок, заменил его, обернулся, не понимая, почему молчат пушки БМП. Башня ближайшей крутилась вправо-влево. Контуженый, словно пьяный, Прохоров не разбирал откуда ведется огонь, где засели духи. Наконец, наугад, залепил очередь: К-бум! к-бум! к-бум!
К-бум! к-бум! с запозданием изрыгнула в кишлак несколько снарядов и вторая боевая машина пехоты.
…так им сукам!.. за.уячь еще разок!..пока не очухались!..
Легче сразу стало на душе. Теперь колошматили в ярости из всех стволов.
Покрывшись разрывами, кишлак смолк. Видимо духи отходили. Но солдаты продолжали поливать местность из всех имеющихся в наличии видов оружия, будто осатанели. Затем стрельба угасла, поочередно затихали раскалившиеся стволы автоматов.
Смерть, уже было навалившаяся из ниоткуда, почти восторжествовавшая, отступила из-за ожесточенного упрямства солдат, успев прихватить, утянуть сержанта Панасюка.
Он лежал с еле угадывавшемся на лице выражением то ли обиды, то ли досады, поджав ноги и переломившись в поясе, как сухой треснувший сучок, жалкий, хрупкий, простреленный в бок, как раз в то место, где не прикрывал бронежилет.
Шарагин психовал, материл радиста, тот, брызгал слюной, вызывал вертолет. Небо-то было чистое, ни облачка, а вертушки не шли. Время бежало, вырывалось из под контроля, и вместе со временем, вместе с быстротекущими минутами, жидкими циферками сменявшими друг друга на купленных к дембелю часах на руке сержанта, черных, кварцевых часах в толстом пластмассовом корпусе, вместе с теми минутами гасла всякая надежда.
– Где же они, гады! – метался Шарагин, и никто не мог его успокоить. – …у меня «карандаш» загибается! – кричал он в пустоту эфира.
Титов, Прохоров, другие солдаты поочередно всматривались в далекий перевал, надеясь выискать вертолеты, и переводили взгляды на Панасюка, замечая, как отчаливает он, не попрощавшись, на тот свет, как сдается, оказавшаяся в тупике, не в силах ни за что зацепиться, жизнь. Испуганно таращили глаза на умирающего товарища молодые бойцы, словно и не признавали его больше, настолько беспомощным, безвластным над ними теперь выглядел сержант.
Солдатня разбрелась, курили, жевали сухпаи, приглушенно разговаривали, и каждый про себя думал: во, бля, не повезло…
От бессилия сделать что-либо, взводный моментами впадал в отчаяние. Когда сержант последний в жизни раз приоткрыл глаза, Шарагин подумал:
…все будет хорошо… погодь, не умирай только…
Хотя очевидно было, что не выкарабкается сержант; и в ту же секунду где-то и вовсе запрятано пока, намеком, тоненькой иголочкой едва заметно уколола мысль о смерти собственной, от которой он тут же, естественно, отмахнулся, не веря и не соглашаясь с подобной участью, однако, на всякий случай, пожелал самому себе концовку быструю, без мучений.
За пятнадцать минут до прихода вертушек Панасюк умер. Лейтенант Шарагин сидел рядом с мертвым бойцом, сам изможденный, опустошенный, молча проклиная впервые за время службы в Афгане войну, ругал себя, мучился, будто мог он остановить те пули, что впивались в человеческие тела, или разогнать туман на другом конце перевала, чтобы быстрей пришли вертолеты, и успели донести до госпиталя сержанта.
Епимахова он впервые увидел, когда вернулся в полк после проводки колонны, и усталый тащился к модулю, мечтая только о двух вещах – успеть помыться в бане и опрокинуть стакан водки. Женька остановился в городе, купил в дукане несколько бутылок. Как чувствовал, что проставлять придется.
Новичок в лейтенантских погонах, одетый в «союзную» форму, которую в Афгане давно не носили, заменив ее на специальную – «эксперименталку», так сказать для новых военно-полевых условий, следовал за солдатом к штабу полка. Солдат нес чемодан, перекосившись под его тяжестью, и сумку, а лейтенант, зажав под левой рукой шинель, в свеже скроенном кителе, ступал следом.
…никак заменщик Женькин прибыл…
Шарагин отпер висевший на двух загнутых вовнутрь гвоздях китайский замочек, купленный в дукане после того, как они потеряли единственный ключ от врезного замка, и вошел в тесный предбанник.
Поставил у стенки автомат, опустил на пол рюкзак, дернул устало шнурки, принялся стягивать с ног ботинки, и, ленясь наклониться и расшнуровать до конца, цеплял носком за задник, пока не стащил с одной ноги. Затем то же повторил со вторым ботинком. Отбросил занавеску, отделявшую предбанник, в котором с трудом умещался один человек, протиснулся в комнату. Здесь, с прилепленными к стенам фотографиями родных, картинками из журнала «Огонек», жили взводные и старшина роты.
В комнате стояли стандартные железные кровати вдоль стен, стол, три стула, покосившийся без дверцы шкаф для одежды. Под окном тянулась отопительная труба и тонкая, плоская батарея, которая не раз протекала, потому как насквозь проржавела. Из батареи в нескольких местах торчали выструганные деревянные клинья, забитые в места, где вода вырывалась наружу. Зимой они часто мерзли, кутались в бушлаты, и нагреватели самодельные не помогали. С потолка свисала одиноко лампочка Ильича. Бушлаты висели на вбитых в стену гвоздях. На столе, рядом с двухкассетным магнитофоном, разбросаны были старые газеты, пепельницу заменяла наполовину обрезанная жестяная банка из-под импортного лимонада «Si-Si».
…полотенце взял, мыло, сменное белье… порядок…
Форсунка с боку бани молчала, остывала.
…опоздал…
Обычно она громко шипела, выбрасывая пламя, нагревала парилку. Шарагин освободился от задубевшей формы, пропахшего потом и соляркой белья, давно не менянных, с дыркой на большом пальце, вонючих, прилипших, присохших к усталым от путей-дорог ног носков. Выбрасывать их он не стал. Постирал вместе с бельем, повесил сушиться в парилке. Вода текла из соска душа чуть теплая, без напора, и, тем не менее он наслаждался. Стоял минут пять, будто хотел пропитаться насквозь, тщательно смывая, соскребая мочалкой с тела въевшуюся грязь, снимая накопившуюся за время боевых усталость и нервозность, мылил опушившуюся голову.
…еще раз что ли побриться наголо? хватит…
Стоя под холодным душем, скоблил он щеки, ругался, что плохенькое попалось лезвие, сразу же затупляется от жесткой многодневной щетины.
…отряд не заметил потери бойца… даже как следует расквитаться с
духами времени не хватило… духи хитрые попались, уходили от боя
горными тропами, подземными ходами… а Чистяков своего добился,
пострелял напоследок… батальонная разведка в плен взяла троих…
одного душка шлепнули по дороге…
Гибель Панасюка все эти дни преследовала Шарагина своей простотой и неожиданностью, а война, ранее наполнявшая воображение особым колоритом, целой гаммой восторженных красок и увлекательным разнообразием звуков, обрела поблекший, почти однотонный окрас.
Если раньше она подразнивала и манила беспорядочной стрельбой, попугивала издалека разрывами снарядов, предупреждала о скрытой опасности минными подрывами, которые оставляли контузии, но не калечили, и не убивали, то теперь впервые царапнула за живое, резанула очень больно и всерьез. Война вдруг не на шутку навалилась отовсюду, серьезная, настоящая, беспощадная. Отныне стала подглядывать за каждым в отдельности смерть, бродить рядом, шептать что-то, неприятно дышать холодком в шею.
Баня остывала. Шарагин плеснул несколько ковшиков на камни, лег на верхней полке, потянулся, закрыл глаза, расслабился. И чуть было не заснул. Однажды подобное случилось с Пашковым, который, крепко выпив, отправился париться да и заснул на верхней полке. Если б не приставленный к бане боец, Пашков бы в вареного рака превратился. Прапорщик, когда его добудились, чуть шевелил усами, и никак не мог сообразить, где же он. Потом неделю пил только минеральную воду. Когда Шарагин достаточно отмок и отмылся, и свежесть в теле и мыслях ощутил,