«Как тебе, девонька, полегче?»
Иногда я чувствую: меня куда-то несут. Укладывают.
Дни идут. Дни и ночи… Я постепенно отхожу. Начинаю различать лица. Седая, в белом халате — это полька, врач Ядвига Заржицкая — Яся, так ее называют, подруги. Она еще молодая, но волосы у нее совершенно седые. У нее красиво очерченный тонкий профиль — если глядеть справа. А левая половина ее лица словно бы сведена застывшей на нем судорогой.
Потом девочки, Наташа и Оля, — они поочередно ухаживают за мной, наверно, мои ровесницы. Милые они! Обе милые.
Наташа рассудительная, надежная. Руки у нее ловкие. Глаза так и светятся участием. И волосы словно светятся, рыжие, золотистые, — никак ей не удается удержать под косынкой уже отросшие закурчавленные тифом завитки.
А Ольга маленькая, курносенькая: кнопка, пуговка. Всегда куда-то торопится, всегда захвачена чем-то. Наташа придерживает ее.
Наташа и Оля работают нахтвахами, ночными дежурными. Их обязанности — подавать горшки тем, кто сам уже не может подняться. Выносить за барак умерших. Складывать трупы у барака. Грузить на машины — через ночь подъезжают к бараку за трупами машины.
Нахтвахи имеют право отдыхать днем. Но, по-моему, Наташа и Оля почти не отдыхают и днем.
Днем они помогают санитаркам. Санитарки не управляются. Нары сплошь забиты больными, умирающими. И — умершими.
Откуда у этих девочек такая энергия?
Худющие, голодные, как все в лагере, они тщатся помочь больным из последних силенок.
В каждом блоке есть у них свои «подопечные». Вот и я попала в их подопечные.
Дни идут. Дни, ночи.
И вот наступает день, когда Наташа и Оля помогают мне сойти с нар. Они ставят меня на твердую землю, а поставив, удивляются:
— Да ты малышка! Лежала, так казалось — большая. А ты коротышка — не выше Ольги.
И я удивляюсь, но только совсем другому. Смотрю на себя и вижу: ног-то у меня нету. Одни костяшки в разные стороны торчат. «Куда же все делось?» — думаю.
Ходить я сама не умею. Когда стою, то держусь за нары. Иначе — падаю. Наташа и Оля по очереди учат меня ходить. Они рассказывают, что болела я долго и тяжело. И что, спасая меня от селекции — отбора «на газ», они перетаскивали меня из барака в барак: в дизентерийный, в туберкулезный (сейчас я лежу в туберкулезном)… Тифозных бараков в ревире нет. Тиф права гражданства в лагере не имеет. И врачи (заключенные, разумеется), чтоб спасти человека от крематория, записывают какой угодно диагноз в карточку, только не тиф. А эсэсовские врачи не проверяют. Они вообще стараются в ревире не появляться. Только когда отбирают «на газ».
Еще Наташа и Оля рассказывают мне о девчонке, что била меня колодкой по голове.
Вовсе это, оказывается, не бред. Какой там бред — она чуть не забила меня насмерть. Эту девушку зовут Аней. Она подруга Наташи и Оли. («Москвичка, как мы, как ты…» — Наташа внимательно глядит на меня.)
Аня тоже болела тифом. Но уже выздоравливала, когда меня положили к ней на нары. После тифа у Ани остались навязчивые идеи. Услышав, как я поминаю Москву в бреду, она решила, что я — агентка. Подослана к ней «политише абтейлунг» — политическим отделом Освенцима. Что я совсем не больна, а лишь притворяюсь — хочу спровоцировать ее. И Аня задалась целью: «изничтожить агентку». Хорошо, что Наташа вовремя заметила это.
Наташа мне об этом рассказывает, а сама глядит на меня внимательно, выжидающе.
Я молчу. Я — молчу! Что я могу ответить ей? Проходит день. Еще день. В Наташиных глазах ожидание. Я молчу.
И вот однажды она спрашивает меня напрямик:
— Откуда знаешь Леню Санькова?
— Леню Санькова? Я не знаю.
Они обе отличные девчонки: Наташа и Оля. И я им обязана жизнью. Однако…
— Я не знаю Лени Санькова.
— Брось, Марина! Не старайся. Не темни, зря, — говорит спокойно Наташа. — Мы с тобой из одного детдома…
Мы и в самом деле «из одного детдома». Москвички, студентки, комсомолки, в армию они пошли добровольно, как и я. Подготовку мы с ними проходили в одной и той же части. Учили нас те же люди. Те же инструкторы. В их числе и Леня Саньков. В бреду я, оказывается, не раз называла его имя. Только их забросили в тыл врага раньше, чем меня, и в другие точки.
Их путь в Освенцим был длинней моего, лежал он через Германию. Через немецкие тюрьмы. Через штрафной лагерь в Брауншвейге…
…Словом, я выздоравливала. Я была здесь теперь «своей». И мне становилось понятно многое. Страшным местом была эта лагерная больница — ревир. Здесь концентрировались страдания. И сама смерть. Тем не менее я очень скоро почувствовала, что ревир этот, в котором с беззаветной самоотверженностью работали узницы-врачи: польки (их было больше всего), чешки и советские, что ревир этот, несмотря на ужасающие условия, служит убежищем для узниц. Пусть ненадежным, но — убежищем.
Здесь, подтасовывая отчетность, ставя фальшивые диагнозы, меняя имена — имена живых тем, кто умер, а мертвых тем, кто остался жить, — спасают узниц. Спасают от отбора «на газ». От равнозначной смерти работы. От садизма и произвола капо. От транспортов, увозящих в глубь Германии…
Я очень скоро почувствовала, что здесь, в ревире, проходит фронт незримой борьбы.
Я выздоравливала. И хоть была еще очень слаба, держать меня в блоке больше не могли.
Фронт приближался. Эсэсовская администрация разгружала лагерь.
Все чаще и чаще в ревире проводились отборы обессилевших, ослабевших — «на газ». А тех, в ком еще остались силы — в рабочие команды. В Германию.
Все понимали: в рабочей команде я погибну. Я должна работать «под крышей», пока хоть немного приду в себя. И вот Ядвига Заржицкая, использовав все свои лагерные связи, устроила так, что я попала в детский барак уборщицей,
В детском бараке в первый же день я встретила Толика.
Этот день… Он врезался в память такой материнской болью, что слов не находится рассказать.
Направляясь к «цыганскому» лагерю, где тогда помещались дети, я услышала странные и страшные крики — рыдания, стенания, сливавшиеся в единый, протяжный, неумолкающий стон.
Что сказать вам? Ко многому мы привыкли в лагере. К смертным стонам. И к стонам истязуемых. К исступленным крикам тех, кого увозили «на газ». Но в этом многоголосом стоне, от которого останавливалось дыхание, слышалось что-то иное. Что?!
Понимая, что не надо бы мне идти, надежнее бы укрыться, я все-таки обреченно шла туда.
Первое, что