Обняться они не смогли, их разделяла решетка.
— Благодарю тебя, товарищ Олекса, за возможность попрощаться. Не держи зла на землю, на которой примешь смерть.
— На этой земле мы боролись вместе, плечом к плечу, товарищ Шенгерц, — ответил Олекса. — И оба любим ее одной любовью…
Наступал рассвет. Последний рассвет в жизни товарища Олексы, 3 октября 1942 года.
Было 8 часов утра, но лучи солнца еще не пробились на широкий квадрат внутреннего двора будапештской тюрьмы «Маргит-Керут». Тихо и пустынно пока еще было, лишь у виселицы на помосте озабоченно суетились палачи: прикидывали, правильно ли, точно под петлей, стоит табурет…
Потом вышел военный оркестр. Его вел молоденький офицер в очках, по внешнему виду — из штатских, недавнего призыва.
На решетках тюремных окон появились ладони — узники по тюремному телеграфу узнали, что происходит во дворе, и, хватаясь за узлы решеток, пытались дотянуться до окон, попрощаться с товарищем Олексой.
Приблизились к виселице начальник тюрьмы, священник, врач в военном мундире, какие-то люди в штатском.
Палачи стояли в сторонке от них, возле виселицы. Их было двое.
Охрана вела Олексу по переходам тюрьмы. Он шел — руки за спину, твердо. И камеры, мимо которых он проходил, откликались грохотом — это заключенные били в двери кулаками, всем, что было под руками.
И узники прощались с товарищем Олексой…
На чешском:
— Прощай, Олекса!
На венгерском:
— Прощай, товарищ Лекса!
На словацком:
— Карпаты у нас одни, и свобода у нас одна! Коммунисты умирают, чтобы жил народ! Прощай…
На немецком:
— Прощай! Смерть фашизму!
На украинском:
— Прощен будешь, Олекса! Мы победим!
— Прощай…
Его поставили у помоста с виселицей. Олекса поднял голову, увидел петлю, и за нею на голубом небе облака, они легкие, вспененные, плыли на восток, и показалось ему на мгновение, что это родные Карпаты…
Виселицу квадратом оцепили солдаты — гонведы, карабины на руку, с примкнутыми штыками, лезвия штыков — в одну точку, к сердцу Олексы.
Начальник тюрьмы беспокойно оглядывался — он ждал еще кого-то. Наконец к группе палачей примкнул гестаповец — ждали его. И сразу заиграл военный оркестр, которым управлял молоденький венгерский офицер. На тюремном дворе неожиданно зазвучали звуки чардаша.
Олекса улыбнулся и взглядом поблагодарил музыкантов. Председатель читал приговор, но слов в вихре музыки не было слышно — только нелепо открывался и захлопывался мясистый рот.
Олекса, в поношенной, изорванной, в бурых пятнах засохшей крови гимнастерке, сам поднялся на помост. Он неожиданно для всех взмахнул рукой, и оркестр смолк.
— Прощайте, товарищи! — крикнул Олекса. И повторил на чешском, немецком, венгерском: — Прощайте, товарищи!
— Играйте! — заорал начальник тюрьмы музыкантам.
Оркестр молчал, а его молоденький офицер каменно смотрел в пространство.
— Меня они сейчас повесят, но правду убить нельзя! Да здравствует Советский Союз! Смерть фашизму…
Один из чинов тюрьмы подскочил к дирижеру, сорвал с него погоны. Офицер-музыкант будто очнулся, сломал свою дирижерскую палочку, как ломают шпагу, и швырнул ее на булыжники тюрьмы.
— Свобода народам! — крикнул Олекса.
Узники тюрьмы откликнулись «Интернационалом». Слова его на разных языках слились в боевой гимн пролетариев, зазвучали как приговор фашизму, вырвались к голубому небу, к облакам… к Карпатам, пламенным сыном которых был товарищ Олекса.
И влился в них клич трембит на верховинах и полонинах, потайными стежками которых шли и шли друзья Олексы — партизаны: чабаны, лесорубы, бокораши, трудари карпатского края…
«Теперь тысячи и сотни тысяч лучших сынов народа умирают за лучшее будущее человечества»
Свои последние дни Юлиус Фучик провел в берлинской тюрьме Плетцензее. Он накануне казни говорил товарищу по заключению:
— Когда мне зачитали приговор, я сказал фашистам: мой приговор вам вынесен уже давно: смерть — фашизму! Жизнь — человеку! Будущее — коммунизму!
Открылась дверь камеры, и вошел надзиратель. Он принес ручку, чернила, лист бумаги.
— Напишите письмо родным, если хотите, — сказал он Фучику.
После его ухода в камере долго стояла тишина.
— Юлек, не отчаивайся, — сказал товарищ по камере, — еще, может, и помилуют…
— Нет, — ответил Фучик, — помилования не будет, да и не нужна она мне, пощада фашистов…
Он сел к столу, на бумагу легли строки прощального письма: Мои милые!..
Верьте мне: то, что произошло, ничуть не лишило меня радости, она живет во мне и ежедневно проявляется каким-нибудь мотивом из Бетховена. Человек не становится меньше от того, что ему отрубают голову. И я горячо желаю, чтобы после того, как все будет кончено, вы вспоминали обо мне не с грустью, а с такой радостью, с какой я всегда жил…
Далее в письме строки вымарала цензура…
В камере тюрьмы Плетцензее было темно, как в могиле. Юлиус и его товарищ не спали — грохотали кованые сапоги в коридорах, гремел металл, и слышно было, как в соседних камерах прощались, плакали, молились.
— Как ты думаешь, который час? — спросил Юлиуса товарищ.
— Где-то после полуночи, — ответил Фучик. Он, продолжая начатый разговор, сказал: — Умирать легче, когда знаешь, что твоя жизнь принесла людям добро… Сейчас хочу только одного: чтобы сохранились для будущего странички моего «Репортажа».
Грохот сапог усилился и вдруг стих у двери камеры. Щелкнули щитком глазка, загремели тяжелые запоры…
— Пришли за мной, — Юлиус поднялся с откидной койки, встал во весь рост, руки в наручниках.
Вошли охранники, электричества не было, и они высветили камеру, Юлиуса, его товарища лучами фонариков.
Было седьмое сентября 1943 года…
И была сырая, промозглая берлинская ночь. Тюрьма Плетцензее тонула во мраке — вырисовывался на фоне черного неба один из ее сгоревших корпусов, часть разрушенной стены. Прожекторы рвали на части горизонт. Вот-вот должен был начаться налет.
Заключенные стояли в несколько рядов. Перед ними ходили два священника. Дорога с этого плаца уводила в камеру смерти…
Охранники равнодушно вышагивали на плацу, у ворот, по углам каменной стены.
Гестаповец читал фамилии смертников. Восемь человек вышли из рядов и в сопровождении охранников и священника побрели к камере. Священник остался стоять у входа в нее, остальные вошли в черный проем. Один из заключенных бросился на землю, отбиваясь руками и ногами.
— Не хочу умирать! — закричал он, потеряв самообладание. Четверо охранников набросились на него, коваными сапогами подняли с земли. Другой заключенный достал из потайного кармана робы фотографию жены и дочери, долгим взглядом попрощался с ними.
— Юлиус Фучик!
Юлиус присоединился к новой восьмерке заключенных.
Охранники повели их к камере смерти. У ее порога Юлиус Фучик остановился, громко сказал:
— Прощайте, товарищи!
Камера эта была небольшой: квадратная, посредине виселица. Света не было — подача электроэнергии из-за налетов прекратилась, вешали при свечах, язычки огня колебались, когда к виселице шел обреченный.
На глазах у Фучика вынули из петли предыдущую жертву, выволокли за ноги из камеры. Потом подтолкнули к виселице его…
На фашистский Берлин обрушились бомбы невидимых в ночной тьме бомбардировщиков.
О том, что Юлиуса казнили фашисты, Густина узнала гораздо позже. В конце августа этого года колонна женщин-узниц втягивалась в ворота концентрационного лагеря Равенсбрюк. Женщины шли мимо эсэсовцев к длинным рядам темных одноэтажных бараков. Лагерь выглядел аккуратно и пустынно. Среди узниц брела Густина Фучик — она поддерживала измученную подругу.
Колонна остановилась, чтобы пропустить странную процессию: четыре узницы в полосатых платьях тянули небольшую тележку, на которой лежали три гроба, кое-как сколоченные из неотесанных досок. Узницы непрерывно пели веселую песенку. Их сопровождала надзирательница с овчаркой.
Густина отвернулась — она не могла смотреть на это…
«Моя любимая жена, спасибо тебе за прекрасно прожитое время с тобою»
Сирена подняла на руки дочку Оленьку, подошла с нею к окну. Конец августа, безоблачное небо было еще по-летнему голубым, Олечка радостно смеялась.
— Посмотрите за дочкой, мне надо на радио, — попросила Сирена соседку.
…В радиостудии она привычно села за столик с микрофоном, проверила, на месте ли текст передачи. Неожиданно вошел человек в военной форме без знаков различия.
— Сирена Игнатьевна, — обратился он. — Я из Центрального штаба партизанского движения. Это письмо нам только что доставили из Закарпатья. Его передала через надежных людей Дося, сестра товарища Олексы.