– Старость – понятие относительное, тем более твоя, – сказал Лопатин.
– Верно. Но если ты имеешь в виду, что ст-тарше меня на двенадцать лет, то и слово «старше» тоже относительно. Просто ты прожил больше меня лет, но я жил один и почти всю жизнь думал о ней сам с собой. А это вдвое ут-томительней. Одно дело пятнадцать лет п-подряд говорить с твоей Ксенией, а другое дело столько же, и даже больше, говорить с самим собой. При такой нагрузке я чувствую себя вдвое старше своих лет.
– Раз одиночество идет у тебя год за два, – останови этот гибельный счет и женись.
– В п-принципе п-правильно. Но кажется, я буду и дальше продолжать тот неп-правильный образ жизни, к которому привык и которого не п-понимает моя мама. Самое смешное и одновременно п-печальное – ее вера, что она будет счастлива, если я женюсь. Выполняя сыновний долг, я, очевидно, должен был бы жениться на женщине, с которой будет счастлива моя мама. Но, зная себя, я знаю, что мог бы жениться только на женщине, с которой моя мама будет абсолютно несчастна. Сп-прашивается: зачем это делать?
– А какая женщина имеется в виду? Умозрительная или реальная?
– Ты знаешь, в этом вопросе я не т-теоретик. У меня недавно был практический повод подумать над этой проблемой, и повод внешне весьма п-при-влекательный, надо отдать ему должное… Но ты п-понимаешь, какая история – могу п-признаться только тебе, – в моей старой, ожесточенной холостяцкой душе с годами накопилась какая-то нелепая п-потребность не то отцовства, не то мат-терин-ства. Нап-пример, хотя я понимаю, как это идиотски звучит, но мне кажется, что я не меньше твоего привязан к твоей дочери. А когда я п-после смерти отца привез в эти свои две, пропитанные холостяцким духом, смежно-п-проходные комнаты свою маму, с каким-то собачьим, умоляющим взглядом смотрел на соседей, чтобы они не расск-казали про меня моей маме чего-то такого, чего нельзя рассказывать д-детям. В пятнадцать лет покинув их обоих там, в Воронеже, а сейчас взяв маму к себе, когда ей уже семьдесят два, я исп-пытываю нелепое чувство, – будто взял к себе давно б-брошенного мною ребенка, за которого я отвечаю и от которого прячу то, во что не следует посвящать д-детей. Это покажется тебе смешным, но я в последнее время стесняюсь п-приходить домой утром. Если я говорю, что до утра работал в редакции, она мне верит, но расстраивается, как я плохо выгляжу. И, п-представь себе, бывает, вместо того, чтобы п-провести остаток ночи с женщиной, я где-то в три часа утра иду п-прямо из редакции домой к маме, размышляя по дороге о ст-транностях любви к родителям…
Гурский говорил о себе с той беззащитной печалью, которая – хочешь не хочешь – вызывает дурные предчувствия. И если бы Лопатин услышал все это не здесь, в Москве, а где-нибудь на передовой, ему, наверное, стало бы не по себе.
– Чего ты? – спросил Гурский так, словно Лопатин прервал его на полуслове.
– Ничего. Ты говоришь о себе, а я думаю о себе. К которому часу велено быть?
– Поскольку в восемь уже надо сажать твою дочь в вагон, велено быть п-пораньше! В пять! И прошу иметь в виду, что к обеду, а тем более праздничному, у нее не смел оп-паздывать даже мой отец. Хотя он не боялся ни бога, ни черта и в свое время, а именно в конце прошлого века, отслужив д-действительную в к-кавалерии, по безумной любви похитил маму в Варшаве и вывез к себе в Воронеж, п-получив ее ок-кончательное согласие только где-то на п-полдороге. Они были невероятно разные люди. Наверно, так вот и надо жениться, чтобы всю жизнь быть счастливым. Как п-по-твоему?
– Быть счастливым не моя специальность, – сказал Лопатин.
– Только не заб-блуждайся насчет меня в лучшую сторону, – сказал Гурский. – Не думай, что я так уж расчувствовался. Просто мне лень сегодня работать.
– Хорошо, будем считать, что я тебе поверил. Чем это ты обложился? – Лопатин заглянул в верхнюю из лежавших на диване подшивок и увидел, что она за сороковой год.
– Смотрю, чем заканчивались в прошлом оп-перации, связанные с морем. В частности, в Норвегии, в Дюнк-керке и Дьеппе. Нап-писал по заданию редактора обзор о высадке союзников в Нормандии, а теперь п-проверяю свои умозаключения историей вопроса.
– Ну и как? Не спихнут их немцы?
– По-моему, нет. Если бы мы по их п-прогно-зам в сорок первом п-подняли лапки, то еще воп-прос, кто и где бы сейчас высаживался – англичане во Франции или немцы в Англии? Но поскольку мы тогда лап-пок не подняли, то теперь, по-моему, их уже не сп-пихнут. Чего усмехаешься?
– Вспомнил, как сам вчера спорил на ту же тему.
– С кем?
– С одним братом писателем, к чьим прелестям слога вы с редактором оба неравнодушны.
Гурский прищурился, секунду подумал и назвал имя.
Лопатин кивнул.
– А ты, оказывается, все-таки завистлив, – сказал Гурский. – И я знаю п-почему. У тебя не хватает вооб-бражения даже на заголовки. Рожаешь в муках какую-то скукоту, «Ночь как ночь». А он к твоей ночи завернул бы такой эпитет, что редактор зак-качался бы от вост-торга…
– Я в глубине души всегда был завистлив, – сказал Лопатин. – Мне всегда казалось, что если я что-то знаю намного лучше, чем кто-то другой, то я должен и написать лучше, чем он. А это далеко не всегда получается. И в этом и состоит та, обидная для нас, людей средних, способностей, высшая несправедливость, которую имеем в виду, когда говорим про кого-то: талант есть талант! Сами про себя думаем, что мы и правильней, и умней его, и лучше, чем он, воспользовались бы таким божьим даром, а все же говорим – талант есть талант – не про себя, а про него.
– Если ждешь возражений, то их не будет, все п-правильно. Хотя мне тебя нисколько не жаль, несмотря на твои средние, по т-твоему мнению, сп-пособности.
Лопатин усмехнулся. Ему тоже не было жаль себя, ни сейчас, ни раньше. Во всяком случае, с тех пор как годам к тридцати с хвостиком он определил для себя меру своих способностей и понял, что может и чего не может. Наверно, это и есть знать себе цену.
– Вот что делает с людьми длительное затишье на всех фронтах, – сказал Гурский. – Начинаем заниматься самоанализом, который эк-кономней было бы отложить до конца войны. А шляпу я бы на твоем месте не над-девал. Мне она идет, а тебе нет!
– А вот моей дочери, представь себе, нравится, – сказал Лопатин и, надев шляпу, позвонил домой. – Я иду. Выходи.
– Подожди минуточку. – Нина несколько секунд невнятно говорила с кем-то, очевидно, прикрыв рукой трубку, и потом звонко крикнула: – Я тоже, прямо сейчас бегу навстречу.
– Смотрите не оп-поздайте к обеду, мама этого не п-потерпит, – повторил Гурский.
Лопатин шел навстречу дочери по Малой Дмитровке и думал: с кем же она там говорила, прикрыв ладошкой трубку, кто мог забрести к ним в этот последний день?
Уже пересекая Пушкинскую площадь, он увидел быстро шагавшую Нину и рядом с нею Велихова, не того, в госпитальном халате и тапочках, а одетого по всей форме – в новенькой фуражке и при орденах. И прежде чем они его заметили, подумал, что бесполезно лгать самому себе: да, ему и странно; и немножко страшно видеть их вместе: Велихова, перетянутого полевыми ремнями, с пистолетом на одном боку и планшеткой на другом, и дочь – скуластенькую, с неизвестно когда успевшими выгореть до соломенного цвета, коротко остриженными волосами, широкоплечую, длинноногую, почти вровень с ним, но все равно такую еще девчонку…
Они не держали друг друга под руку, но шли тесно, рядом, и по оживленному лицу дочери Лопатин почувствовал, как она довольна тем, что идет по Москве, как большая, вместе со взрослым человеком, офицером, на ордена и Золотую звездочку которого оглядываются прохожие.
– Здравия желаю, товарищ майор, – останавливаясь перед Лопатиным, сказал Велихов, и, хотя при этом улыбнулся, щека у него болезненно дернулась, и Лопатин подумал, что Нина, наверное, слишком быстро тащила его навстречу отцу. Велихов был без палки, но с тех пор как он ходил, опираясь на нее, прошла всего неделя.
– Здравствуйте, товарищ капитан! Виноват, майор! – поправился Лопатин. На погонах Велихова вместо четырех капитанских звездочек была одна, майорская. – Когда это вы успели?
– Вчера получил документы о присвоении и назначение заместителем командира полка. Через час отбываю поездом. Вещи оставил в камере хранения на Белорусском вокзале, а сам – к вам.
– Молодец, что зашли. Тем более еще и военную тайну выдали, где вас искать. С Белорусского вокзала, надо полагать, по направлению к Белоруссии движутся?
– Надо думать, так, – весело сказал Велихов.
– А раз так, то зайдем к нам и выпьем посошок на дорогу, если мне дочь разрешит. Авось когда-нибудь и я двинусь по вашим стопам.
– Спасибо, Василий Николаевич, но я вас провожу до дому и – прямо на метро. Мое время уже вышло.
– Я Михаилу, когда он пришел и сказал, что уезжает на фронт, сразу предложила выпить рюмку на дорогу. Но он чего-то застеснялся…