Матросы поворчали, почертыхались вполголоса, но ослушаться не посмели, снова улеглись на привычные места. Но он-то, лейтенант Малых, знал, как буйствовала сейчас душа каждого из них.
В конце ноября вдруг пожаловали морозы — под тридцать да еще с пронизывающим ветром. И земля в окопах, конечно, вовсе заледенела, еще и потому, что очередные наблюдатели, греясь, обязательно очищали их от снега.
Если все же выпадал безветренный день, над линией немецких позиций столбики дыма тянулись к небу из множества труб: вражеские солдаты нисколько и ничего не жалели, жгли и вековые липы парка Петергофа, и деревянный паркет его дворца, а про дома жителей и говорить нечего; выгоняли семью на мороз и, хохоча, отрывали половицы, выворачивали рамы. А на советской стороне редко увидишь даже жиденький дымок: здесь каждое полешко, каждая щепочка были на строжайшем учете.
С устойчивыми морозами нагрянула и величайшая радость: по льду Ладожского озера в Ленинград прошла колонна машин с самыми различными грузами. Первая! Но все твердо знали, что вскоре и другие осилят трудную и опасную для жизни водителей дорогу, которую кто-то неизвестный моментально и невероятно метко окрестил «Дорогой жизни». А полковой комиссар, услышав это название, так заявил:
— Будь моя воля, я бы оба эти слова только заглавными буквами выводил!
Максим был полностью согласен с ним. Вообще все моряки разделяли точку зрения комиссара: не только продовольствие для голодающих жителей города, но и снаряды, мины, патроны и гранаты привезли те машины, и теперь около орудий уже имелся некоторый запас снарядов; прошло еще несколько дней — вообще отменили на них норму.
Ликовали не только артиллеристы, ликовали все, кто знал о недавнем ограничении на расход снарядов. И теперь, как только фашисты пытались активничать, по ним били — нещадно били! — и форты Кронштадта, и пушки кораблей, стоявших в Неве, и армейская артиллерия.
Чуть ослабели морозы — на защитников города навалились метели, да такие, что наблюдатели, по-прежнему торчавшие круглые сутки в окопах, ночью видели человека лишь тогда, когда тот оказывался на расстоянии удара штыком.
В одну из таких метельных ночей на ничью землю за обломком колпака собрались сходить Одуванчик и Тимофей Серегин. За последним обломком сходить собрались: все прочие были уже перетащены на нашу территорию и горкой лежали невдалеке от штаба бригады, откуда в Ленинград командование обещало доставить их собственным транспортом. Каким? Над этим вопросом матросы голову не ломали, хотя и знали прекрасно, что в бригаде есть лишь одна полуторка, да и та больше ремонтируется, чем ходит: командование слов на ветер не бросает.
Все бойцы бригады приняли участие в сборе тех обломков бронеколпаков, кое-кто из моряков, добровольно вызвавшихся на это задание, не вернулся в окопы. И тогда пустело место на нарах в родной землянке. А завтра другие уходили по его маршруту, чтобы доставить на свою территорию и его, и ту ношу, которую ему не удалось осилить.
Все моряки бригады приняли посильное участие в этой трудной и опасной для жизни работе, поэтому горка обломков бронеколпаков выглядела внушительно. Как сказал Одуванчик:
— До Казбека она, конечно, малость не дотягивает, но в общем-то — вполне приличная.
Тимофея Серегина в напарники себе выбрал сам Одуванчик. Исключительно из-за его физической силы: на ничьей земле остался такой обломочек бронеколпака, что вчерашняя пара матросов, как ни тужилась, смогла только качнуть, сшевельнуть его с насиженного места. А Тимоха — он такой, если его подзадорить, подзавести, сколько угодно упрет на себе. Да, он несколько медлителен, даже неповоротлив. А он, Одуванчик, на что? Если возникнет необходимость, он и поторопит, и колючую проволоку отведет или отбросит.
Что ни говорите, а шли за последним обломком бронеколпака, поэтому к походу готовились особенно тщательно: и оружие, и всю личную одежду проверили, и веревку, испробовав на прочность, вокруг тела Одуванчика обмотали; ее взяли для того, чтобы было чем заарканить тот проклятущий обломок, если Тимофей один не осилит его.
Наконец лейтенант все же сказал те слова, которых матросы ждали с нетерпением:
— Что ж, глянем на погоду из окопа, тогда и решим.
Едва шагнули за дверь землянки, ветер остервенело рванул их за полы белых маскировочных халатов, с головы до ног усыпал колючим снегом. И все время, пока они брели к окопам, он яростно набрасывался на них то с одного бока, то с другого или вдруг, словно придя в бешенство от их упрямства, начинал хлестать по лицу, слепя снегом. В душе они проклинали его, но вслух не проронили ни слова. Лишь в окопе, когда немного отдышались, лейтенант сказал не очень уверенно:
— Погодка, черт бы ее побрал… Вряд ли в такой круговерти выйдете на тот обломок.
— И капелюшечки не сомневайтесь, я дорогу к нему во как знаю! — заверил Одуванчик. — А что погодушка такая, это даже распрекрасно: ишь, фашисты ни одной осветительной ракеты в небо не выпустили. О чем это свидетельствует? Не ждут, что кто-нибудь сегодня к ним сунется, вот и отсиживаются в землянках, в карты дуются!
Лейтенант еще какое-то время помялся в нерешительности, потом каждого из них все же чуть толкнул рукой в спину: это было долгожданное разрешение. И они, не мешкая, вылезли из окопа.
На ничьей земле, где снарядами давно были выкорчеваны все, даже самые маленькие кустики, метель и вовсе разбушевалась, так перемешивала снег, что уже через несколько секунд Одуванчик пожалел, что не согласился с лейтенантом и не отложил вылазку хотя бы на завтра. Успокоил себя тем, что в немецкие окопы они с Тимофеем не свалятся — подходы к ним опоясаны несколькими рядами колючей проволоки. Самым разумным в его положении было, пока не поздно, вернуться в окоп по своему следу, но ложная гордость, которая в той или иной дозе всю жизнь сопутствует почти каждому человеку, упорно толкала его все дальше и дальше. Правда, он прикинул, что ветер идет с залива, значит, все время нужно ползти так, чтобы он сек правую щеку.
Ползли долго. И ни разу не увидели чего-то Знакомого, по чему можно было бы определить свое место. Одуванчик понял, что они основательно сбились с пути. Но страха не испытал. Он просто взял еще правее, чтобы ветер теперь бил прямо в лицо.
И снова ползли. Когда силы окончательно покидали их, лежали неподвижно, жадно хватая ртом морозный воздух. И вдруг снег, на который Одуванчик пока лег еще только грудью, дрогнул и бесшумно пополз куда-то, увлекая его. Падение было недолгим, но, еще скользя неизвестно куда, Одуванчик понял, что сейчас окажется на бывшем песчаном пляже, укутанном снегом, на который еще не ступала нога человека. Еще выгребал снег, набившийся за воротник, а к нему, обвалив еще один здоровущий пласт снега, уже спустился Тимофей. Именно — спустился, а не свалился, как он, Василий Семенушкин.
— Ты чего сюда, к заливу, свернул? — прошептал Тимофей, тычась холодным носом в его ухо.
И, словно подтверждая, что они вышли к заливу, форты Кронштадта дали залп. Другой. Третий…
Казалось, их тяжеленные снаряды прижали к земле не только все живое, но и взбесившийся ветер.
Врать не хотелось, сказать правду — и того меньше. И Одуванчик предложил равнодушным тоном:
— Лучше перекурим это дело.
Курили по-фронтовому: держали цигарки так, чтобы ни одна затяжка не была замечена кем-то со стороны, чтобы ни одна самая малая искорка не вырвалась из ладоней.
И хотя теперь, когда пушки фортов умолкли, город-крепость стал неслышим, Тимофей прошептал:
— Ну и дает Кронштадт.
Любовно и с гордостью прошептал. Словно в недавние мирные дни все матросы и не костерили его коменданта и патрули, безжалостно забиравшие в комендатуру даже за самое незначительное упущение в форме одежды.
— Что делать-то сейчас будем? — опять спросил Тимофей, которому это сидение в снежном закутке было явно не по нраву.
— Как — что? — удивился Одуванчик. — Сейчас по береговой кромке еще с километр протопаем к Ленинграду, потом завернем к своим и снова за тем обломком.
— Может, завтра?.. Сегодня как бы опять не заплутать…
— А это уже не наша с тобой забота, это уже командиру решать, — не смог скрыть раздражения Одуванчик.
Долго брели, проваливаясь в снег порой по колени, кое-где спотыкаясь о торосящийся лед. Взопрели, казалось, все силы без остатка выложили, но незадолго до рассвета все же добрались до родной землянки, ввалились в нее и в изнеможении опустились на нары. Не на свои привычные места, а на те, какие ближе оказались.
Их появление встретили молчанием, за которым улавливались и радость, что они вернулись, и простое человеческое любопытство. И еще — едва они ввалились в землянку, из нее, накинув на себя полушубок, в метель выскочил один из матросов.