— Бежать?.. — не сдерживая нервной дрожи, закричал Суслин. — Струсил, да? Струсил?..
— Дурак ты, лейтенант, — вздохнул Святкин. — Прикрой, говорю, огнем, а то же коту под хвост вся работа. Они сейчас в последнюю пойдут, и жить нам — сколько продержимся. Вот он, наш с тобой последний, решающий. Красиво же мы о нем пели…
— Тебя же убьют, Витька, — дрожа, сказал Суслин.
— Пали на полный диск, Игорек. — Святкин вдруг то ли пропел, то ли прокричал:
— Я беспризорничком родился и беспризорничком помру!..
И выскочил из окопа.
Суслин бил короткими очередями, прикрывая подбирающегося к мосту ефрейтора. Он понял, что задумал Святкин, дрожь прошла, и Игорь стрелял расчетливо, прикрывая друга.
На выструганной добела столешнице стояло восемнадцать бутылок цоликаури. А за столом сидели девятнадцать человек, потому что восемнадцатым был народный артист Мятников, а девятнадцатой — Валентина Ивановна. И перед каждым стоял стакан с золотым вином. Но люди не пили, не плакали: они говорили.
Тенгиз:
— Когда человек рождается, он обязательно плачет, а все вокруг улыбаются и говорят: «Здравствуй, дорогой!» Пусть же каждый проживет свою жизнь так, чтобы, когда придет его час, он один улыбался, а все бы кругом плакали и говорили: «Прощай, дорогой!» Как сегодня мы говорим эти слова нашим отцам. За честную жизнь, за последнюю улыбку, за гордую улыбку человека!
Кончились патроны в диске автомата. Игорь, торопясь, вставлял другой диск, а он не шел в пазы, его перекашивало…
Рев взревевшего танкового мотора возник неожиданно. Игорь выглянул.
Немцы закончили ремонт гусеницы. «Тигр» дернулся назад, разворачиваясь на узком мосту, как вдруг перед ним с грохотом разорвалась связка гранат, и гусеница вновь расстелилась по мостовому настилу.
— Витька!.. — закричал Игорь.
У Святкина уже не было сил, а потому швырнул он эту связку прямо перед собой. И искромсанное осколками тело его лежало сейчас у сломанных перил…
И опять — струганый стол, восемнадцать бутылок и девятнадцать близких. Профессор Сайко:
— Древние говорили: «Мементо мори». Помни о смерти. То есть не бездельничай, успей сделать все, что в твоих силах, ибо величина скорби при расставании с тобой и есть истинная мера твоей жизни…
Наконец Игорь вставил заупрямившийся диск. По лицу его текли слезы, но он не замечал их, потому что они были последними.
А немецкие автоматчики уже открыто и неторопливо шли по полю боя, в упор расстреливая раненых.
А на мосту опять ремонтировали гусеницу «тигра».
Но Игорь Суслин больше не смотрел на мост. Теперь он бил короткими очередями по автоматчикам, и после двух попаданий немцы наконец-то засекли его, упали в снег и открыли по Суслину огонь из всех автоматов.
А он и не думал больше об укрытии. Он стрелял и стрелял, пока страшный удар в голову не швырнул его на противоположную стенку окопа.
Анна читала стихи:
Отцов не убивают на войне
Ни пулей, ни осколком, ни снарядом.
За немоту любимые вдвойне,
Они шагают с нами рядом.
Отцов не убивают на войне…
Немецкие автоматчики продолжали ходить по полю. После того как навсегда замолчал автомат Суслина, слышались только их очереди. В тяжелораненых и даже в мертвых.
Окровавленный Глебов осторожно закапывался в снег. Автоматчики еще не дошли до него, хладнокровия у него хватало, правда, силы уже были на исходе. И поэтому он не торопился.
Только вдруг он увидел, что из недалеких кустов на него смотрит перепуганная девочка в большом платке и огромных валенках.
И немцы увидели девочку. Двое автоматчиков направились к ней, проваливаясь в подтаявшем снегу.
— Валя, беги!.. — что есть силы закричал Глебов. — Беги!.. Из последних сил он встал на ноги.
— Здесь я, гады!.. Здесь!..
И выпустил в автоматчиков длинную очередь. Руки дрожали, по лицу текла кровь, и он вряд ли попал в кого-либо. Но немцы, забыв о девочке, бежали теперь к нему, ожесточенно стреляя на бегу. Они были точнее. Глебов выронил автомат, вскинул, падая, руки, но сквозь пот и кровь увидел…
… первые «тридцать четверки» на гребне возле Ильинки…
— Так погиб последний, — тихо говорила Валентина Ивановна. — А я тогда сознание потеряла. Очнулась в избе: наши солдаты принесли…
Она вздохнула, отерла слезы, подошла к угрюмо молчавшему племяннику Глебова.
— Дай, Паша, я тебя поцелую. Это ведь твой дядя спас меня тогда.
Павел Глебов вскочил, расцеловался с Валентиной Ивановной, снова сел. Суетливо зашарил по карманам, бормоча:
— Я закурю, закурю, а? Как, артист, на тебя не повлияет, если подымлю тут, а?..
— Кури, Паша, — негромко сказал Мятников. — Если, конечно, хозяюшка наша не против.
Валентина Ивановна молча покивала. И все закурили. Даже Мятников. И долго молчали.
— А письмо, что просили меня отправить, я так и не отправила, — тихо сказала Валентина Ивановна. — Сперва болела долго, потом вроде как поздно было. Виновата, конечно, очень я виновата.
Прошла к иконе Божьей Матери, что висела в красном углу, достала из-за нее пожелтевший солдатский треугольник.
— Варваре Святкиной, — прочитала она и протянула письмо капитану.
Константин развернул треугольник, а читать не мог: строчки прыгали перед глазами. Отдал Анне:
— Прочитай, Аня.
— «Здравствуй, Варюха моя…» — начала читать Анна.
— Это мама, — зачем-то пояснил Константин. — Мама моя.
— «Пишу тебе, потому что сегодня мне двадцатка стукнула. И такого дня у меня еще не было. Я ведь беспризорничком родился, какие там дни рождения. Шамовки перехватил, морду не набили — уже праздничек. А тут ребята — ну все, Варюха, весь наш боевой взвод — загоношились и гульнули. И так все хорошо было, Варя, весело, дружно. И все речи толкали.
Все больше о том, как после войны жить будем. И еще насчет детей, конечно, разговор был. Ты себя, Варюха, береги, слышишь? Ты же в мамы готовишься. Уж как-нибудь прохарчись маленько. Родишь сына — Костей назови. Мне это имя очень даже нравится. И смотри, Варюха, если не вернусь, расти так его, чтоб человек вышел, а не дешевка какая. Думаю о тебе, денечки наши считанные вспоминаю и целую, как умею. Твой Витька Святкин».
Все молчали. Константин вскочил неожиданно:
— Мне позвонить надо. Домой. Срочно.
— В конторе есть телефон, — сказала Анна. — Я провожу. Извините, мы скоро вернемся.
Было уже довольно поздно, но старик Илья Иванович не спал. Он сидел на кухне и занимался привычным и любимым делом: доставал из коробки свои многочисленные солдатские медали, разглядывал каждую и тихо улыбался, вспоминая что-то, ведомое только ему.
Телефонный звонок раздался, как всегда, неожиданно, да и был неожиданным: громким и длительным. И Илья Иванович торопливо засеменил в большую комнату, где стоял телефон.
— Слушаю, — сказал он, сняв трубку.
Трубка молчала, и старик еще раз сказал: «Слушаю вас». И тогда трубка ответила вдруг:
— Здравствуй, батя.
— Что?.. — недоверчиво переспросил Илья Иванович. — Что вы сказали? Что?..
— Здравствуй, батя, — уже громче и увереннее сказала трубка. — Это я, Константин. Ну как ты там?
Старик хотел ответить, но не мог. Губы задергались, голос больше не слушался его.
— Батя, ты меня слышишь? — уже с беспокойством спросил Константин. — Это я, батя.
— Костя?.. — сдавленно переспросил Илья Иванович. — Это ты, да? Ты это звонишь?
— Я, батя, я.
— А Люба спит. Разбудить?
— Ты мне сейчас нужен, а не Люба, — сказал Константин. — Свинья я у тебя, но ты уж прости меня. Прости, батя.
Илья Иванович молчал. По лицу его вдруг медленно потекли слезы, но он не замечал их и — улыбался.
— Батя, чего замолчал? — встревожился Константин. — Слышишь меня?
— Слышу.
— Скажи Любе, чтоб три билета на Москву заказывала. Три, понял?
Из спальни вышла заспанная Люба. Хотела что-то спросить, зевнула, привычно протянула руку за трубкой, но старик так сердито махнул рукой, что она остановилась в крайнем изумлении.
— Три билета на Москву! — прокричала трубка.
— Три билета, сынок, — громко повторил Илья Иванович. — Три, и все — на Москву!..
Была звездная ночь, и по дороге к памятнику шли Константин и Анна.
— А я никогда не получала писем от папы. Он не писал в ту ночь перед боем, он был с мамой. Это была единственная ночь в их жизни, и поэтому я — Анна Вилленстович, а не Анна Суслина. И ордена у нас нет. Он у бабушки хранится, у папиной мамы. А бабушка мою маму не признала и орден нам не отдала.
— Свинство это, — сказал Константин, больше думая о своем. — По себе знаю.
— В те годы редкая любовь приносила счастье, — тихо продолжала Анна, — но мама всю жизнь считала себя счастливейшей из женщин. Странно, правда?
— Странно, — вздохнул Константин. — А может быть, и нет. Нам трудно судить: у них были другие единицы измерения, и счастья и несчастья. Выше наших.