То ли обращение неприятно резануло директрису, то ли весь вид “новенькой” вызвал отрицательную реакцию, но лицо ее окаменело, и она смерила молодую нахалку взглядом.
— Нет у нас других палаток, вы, наверное, не знаете, что здесь… — и она обвела комнату глазами, — все принадлежит нашим предкам. Эта рухлядь… а вы ведь именно так думаете? Эти предметы — дырявые и старые и есть наше прошлое — наша история, и мы ее бережем. Не вздумайте нас судить и учить. У меня в семье уже завелась одна критикесса… “оттуда”. Предупреждаю заранее: со своим уставом в чужой монастырь не лезьте.
“Антикварный салон” состоял из трех колченогих венских стульев, обшарпанного стола, покрытого облупленной клеенкой, продавленного дивана да раскладушки, заваленной бесформенным тряпьем. Тут над головой, на втором этаже, будто слоны запрыгали, послышались визг, шум драки, девочка лет семи кубарем скатилась с лестницы, подбежала к матери и, захлебываясь в слезах, затараторила:
— Же ве, же ве, мэ ил не ве па… маман, же ве…
— Что ты хочешь? Объясни, чего не поделили? — и, взглянув на Марусю, отчеканила: — Вам предстоит научить их говорить по-русски, у нас это не получается.
— Странно, но ведь вы только что сказали, что храните традиции, а язык не смогли сохранить. Ваши дети вырастут не помнящими родства и не знающими русской культуры… — и осеклась.
Она хотела было спросить о странном песенном репертуаре, который она слышала на платформе, и почему внуки старой эмиграции смакуют совковые песни? Может, они слов не понимают, и им кажется, что эти задушевные мелодии и есть русский фольклор? А вот и неприметный книжный шкаф, как бы стыдливо занавешенный простыней.
— Можно взглянуть? Для занятий, может, книжки найдутся?
На нее глядели зеленые и синие корешки знакомых подписных изданий Чехова, Толстого, а вот и другой набор — Герцен, Маркс, и уж совсем неожиданно с верхней полки зыркнули “Поджигатели” Шпанова.
— Это почему такой странный набор?
— Потому что умер один старик, жалко было выбрасывать на помойку, вот и перевезли его библиотеку сюда. Может, пригодится когда-нибудь.
Из дальнейшего, уже почти мирного разговора Маруся выяснила, что многодетная семья директрисы живет в соседней деревне и что хороших палаток нет. Расписание лагерной жизни: с утра подъем, линейка, молитва, потом занятия с детьми в разных группах, разбитых по возрасту, у Маруси самые маленькие, их около двадцати.
На пороге появилась девушка.
— Идемте поищем в кладовке, там наверняка найдутся кусок брезента и раскладушка. Я вам помогу дотащить.
Лицо у директрисы опять одеревенело.
— Это моя невестка Нина, с ней вы наверняка найдете общий язык.
Когда они пересекали лужайку, девушка застенчиво сказала:
— Знаете, в эмиграции ничего нет тайного. Я о вашей истории слышала, о том, как вы выезжали, а еще мне один знакомый рассказывал о вас. Как я поняла, вы с ним были знакомы еще в Ленинграде, до той трагедии с вашей матерью.
— Странно. А как его зовут?
— Зовут Леонидом, но теперь он предпочитает Лео. На иностранный манер.
— И что же он делает во Франции?
— Кажется, он переводчик, а может, пишет что-то? Но об этом он сам вам расскажет. Он сюда собирается заглянуть, — и быстро добавила: — Но о том, что вы здесь, он, кажется, не в курсе.
Да, прошлое всегда с нами, и как бы ни хотелось его забыть, сменить имя, вычеркнуть из памяти события, — ничего не получается.
В последний раз она видела Ленчика на похоронах матери. Он к ней подошел, хотел что-то объяснить, но разговора не получилось, а уж потом она заболела, попала в больницу, перебралась в Москву.
Маруся на похороны пришла, дядя Миша Скляров стоял рядом и плакал, и Ленчик тоже пришел и тоже плакал. Вид у него был жалкий, почему-то наголо побрит. Народу было совсем мало. Дед и бабка отказались прийти и даже выступили резко против того, чтобы мать похоронили на Комаровском кладбище. Хотя дядя Миша очень хлопотал и добился места, убеждал деда, что матери здесь будет хорошо лежать. Но старики были неумолимы, и пришлось маму закопать на дальнем Парголовском. Марусе потом стало казаться, что она никогда не найдет ее могилы. Вокруг километры почти одинаковых холмиков, нужно было запомнить не только как добраться к могилке, но где повернуть, вправо или влево и на каком участке, а примет-то никаких, даже креста не поставили, только номер… и много, много свежих могил рядом. Она и не подозревала, что столько народа мрет.
Незадолго да самоубийства матери жизнь ей поднесла еще один сюрприз. Из чудного сна, любви с Борисом, она вынырнула в отвратительную пошлую действительность…
Он сидел за своим рабочим столом, она примостилась в сторонке и рассматривала его наброски в альбоме. Вот рисунки велосипедистов, а это эскизы иллюстраций к повести Битова, а это, видимо, натурщица, красивая дородная девица, кормящая грудного младенца; потом пошли ее портреты тушью, а вот она полулежит, а это ребенок играет с мячиком, ему уже года два… Маруся до сих пор помнит сухость во рту, почти жжение, дыхание перехватило.
— Борис, это кто?
Он помедлил с ответом и, улыбнувшись через плечо своими лучезарными глазами, небрежно произнес:
— Это, наброски для книги, а это соседка в Тарусе. Она и ее забавный парнишка живут в доме рядом, видишь, как удачно… я ее уговорил попозировать. У меня есть всякие идеи. Может быть, сделаю серию литографий о материнстве.
— Да, слушай, я тебе забыл показать кое-что, — он хотел перевести разговор, сбросить неловкость момента, — вот смотри. Вчера был в гостях у приятеля, он устраивал сабантуй по случаю выхода своей книги, и там собралось много разных деятелей. Я сделал несколько рисунков, так, просто на память. Ну как, узнаешь?
На Марусю смотрело лицо матери, а рядом какой-то мужчина вполне кавказской внешности.
— Ты с ней познакомился?
— Да, мы с ней немного поговорили, но она была с каким-то иностранцем, кажется, французом, хорошо говорящим по-русски. Потом ее попросили почитать стихи.
— Ну, и какое впечатление она на тебя произвела?
— Мне показалось, что стихи хорошие, она их умеет читать, но сама Тамара Николаевна какая-то странная, старомодная, как из чеховских пьес, мне все казалось, что вот-вот и она воскликнет: “Я чайка, я чайка!”
Маруся взглянула на него с любопытством.
— Ну, это одна игра, на самом деле моя мать вполне знает себе цену.
— Ты к ней несправедлива. Поверь мне, она несчастный человек, одинокий и ищущий.
— Вот именно — ищущий, — она усмехнулась, — но искать-то нечего. Ей все дано. И семья, и муж, и любовь… а она дурака валяет.
Борис разговора не поддержал, потом они пили чай, шутили. Через пару дней он уехал в Тарусу, сказал, что исчезает на два месяца работать в одиночестве. А ее с собой не позвал.
И как-то вечером, истосковавшись сердцем, следуя все той же женской интуиции и молодому желанию все расставить по местам, она решила встретиться с его бывшей женой. Ей необходимо было освободиться от мучений, разбить подозрения и в конце концов утвердить свои права.
— Глупая, — усмехнулась стриженая травестишка. — Вот не думала, что ты так наивна. Ведь он с этой бабой уж давно. Еще при мне она мальчонку родила, теперь ему годика два. Мне-то было наплевать, я ведь Бориса со школы еще знаю.
Именно тогда ей ясно стало, что мир повернулся к ней враждебной стороной и, как бы она ни цеплялась за счастье, ничего у нее не получится. Наверное, нужно было что-то предпринять, поехать к нему, наскандалить, встретиться с этой теткой, но в ту же минуту она представила все унижения, которые ей предстоит испытать, и ужаснулась.
* * *
Столица, которой она не знала, а потому не любила, жила своей суетой. Сюда ее занесло желание сбежать из Ленинграда.
Она по улицам не ходила, старалась утром нырнуть в метро и прямо на работу. Ей повезло: благодаря дяде Мише Склярову ее взяли в Ленинку в архивный отдел. Если бы не он, то не взяли бы. Ведь туда берут только с особым допуском. У дяди Миши друзья повсюду и здесь тоже, а потому, как только она объявила деду и бабе, что намерена уехать, они сразу подключили всякие связи. Да, ей повезло, особенно потому, что в тишине этих залов и шкафов, рядом с тихими выдержанными сотрудниками она постепенно оттаивала. Дом, метро, позднее возвращение, сон… и так каждый день. Неожиданно пелена прошлого стала спадать, и будто в награду за что-то ей приоткрылась дверь в другой мир.
Вспоминая людей, дом, семью, увидела, что она росла как бы в некоем театре, с детства была окружена людьми, которые не по своей воле играли чужие роли, добровольно отказались от себя, врали, обманывали других и ни во что не верили. Да и сама она вполне вписалась в этот театр абсурда, следовала правилам игры, стремилась к счастью и крепко верила, что оно ей обеспечено. Если хочешь быть счастливым — будь им! Ей часто казалось, что колесо счастья ей подвластно и даже если у него собьется ритм, оно начнет скрипеть и в результате остановится, то она простым усилием, почти мизинцем, сможет оживить его. Так внушили ей с малолетства, а семья и положение деда вполне это гарантировали. В школе, а позже в университете ей прививали мораль и учили быть честной, доброй, отзывчивой, приводили примеры, но на проверку получалось, что вокруг люди боролись за выживание, лгали, не стесняясь, расталкивали друг друга и о справедливости вспоминали редко. Ее дед, бабушка и отец были коммунистами, но она помнит, что когда они были среди своих, то позволяли всякие вольности, посмеивались над Брежневым, травили анекдоты о Чапаеве. Но все в допустимых пределах.