Но Конаныкин не смог по-новому ощутить, проверить свое чувство к людям — он был убит за несколько минут до начала немецкой атаки.
41
Серый граненый танк с черным крестом на широком покатом и низком лбу рывком всполз на невысокий кирпичный вал, замер в неподвижности, но чувствовалось, он дышал, озирался.
Казалось, не люди правят его осторожными и недоверчивыми движениями, бесшумным медленным вращением орудийной башни, шевелением хищного пулеметного зрачка в прищуренном стальном глазу. Казалось, это живое существо, со своими глазами, мозгом, ужасными челюстями, когтями и не знающими усталости мускулами.
Леденея от волнения, белокурый наводчик противотанкового ружья изготовился для стрельбы. Медленно, невероятно медленно приподнял он приклад — и дуло противотанкового ружья опустилось, затыльник приклада вжался в плечо, и это прикосновение немного успокоило стрелка. Он прижался щекой к прохладному прикладу, и его глаз увидел через овражек прорези прицела припудренный розовой кирпичной пылью, низкий, покатый, обезьяний лоб танка, закрытый прямоугольный люк, потом медленно выплыла боковая броня с бугристым пунктиром клепки, сверкающая серебром гусеница, натеки масла. Подушечка пальца, едва касавшаяся спускового крючка, стала плавно нажимать, и крючок мягко подался. Испарина выступила у наводчика на груди, инстинктом он понял, что дуло ружья устремлено в эту секунду на самую незащищенную часть стальной серой шкуры.
Танк шевельнулся, башня медленно поплыла, и орудие плавно повернулось в сторону лежащего под кирпичной горкой человека,— оно словно ноздрей вынюхивало жертву.
Боец, не дыша, продолжал жать на спусковой крючок, и вдруг курок сорвался с боевого взвода, мощная отдача ударила по плечу и по груди, как кулаком встряхнула его.
Всю свою силу, все напряжение страсти вложил боец в этот выстрел, но он промахнулся.
Танк весь вздрогнул, точно рыгнул, белый, ядовитый огонь мелькнул из орудийного дула. За спиной, справа, взорвался снаряд. Наводчик подал затвор вперед, дослал черноносый бронебойный патрон, снова прицелился и выстрелил — и снова промахнулся,— он видел, как взлетело облачко вокруг разбитого камня в нескольких метрах от танка. Танк пустил пулеметную очередь, железная стая, скрежеща, пронеслась над припавшим к земле наводчиком. В отчаянии, уже напрягая все без остатка духовные силы, он вновь дослал патрон и снова выстрелил.
На серой броне мелькнул яркий синий огонь; наводчик, вытянув шею, смотрел, не показалось ли ему,— яркий василек вспыхнул на танковой стали и сразу же исчез. Но вот потек жиденький желтенький дым из люка и башни, послышался грохочущий, хрустящий треск — то, видимо, рвались внутри танка заряженные пулеметные ленты. Вдруг быстрое черное огненное облако взлетело над танком, и раздался оглушительный взрыв.
Боец в первый миг не понял: он ли причина этого взрыва, связано ли это черное облако с синим огоньком, блеснувшим на броне… Потом он зажмурился, приложил голову к противотанковому ружью, долгим поцелуем, губами и зубами, прижался к широкой, пахнущей пороховым газом, вороненой стали.
Когда он поднял голову, то увидел дымящийся, развалившийся от взрыва боекомплекта танк: развороченный бок, съехавшую на танковый лоб башню, поникшую пушку, уткнувшуюся хоботом в землю.
Забыв об опасности, наводчик привстал, страстным шепотом повторяя:
— Это я, я, я!
Потом он снова лег, картаво крикнул соседу:
— Прошу вас, обойму БС заимообразно!
Никогда, пожалуй, за всю свою многосложную, пеструю жизнь не испытал он такого счастья, как в этот миг. Сегодня дрался он не за себя, а за всех. Мир, обманывавший его, и мир, который он хотел обмануть, исчез.
Шла смерть, и боец сразился с ней один на один. Его подручный Жора был убит, его командира Конаныкина убило осколком за несколько минут до танковой атаки, его командир отделения умирал, придавленный многопудовой кирпичной глыбой, не мог приказывать и не мог даже хрипеть. А боец остался со своим ружьем. Кого вспомнил он в эти минуты? Вспомнил он отца, мать? Он и не знал их.
Отец его, чиновник адмиралтейства, и мать погибли от сыпного тифа на станции Мелитополь во время гражданской войны, пробирались из Петрограда на юг. Он, двухлетним ребенком, попал в детский дом. Однажды, когда он учился в железнодорожной профшколе, ему приснился в общежитии нелепый сон: он в обшитом кружевом передничке стоит на скользком паркетном полу, держит руками длинные теплые собачьи уши, и прямо в глаза ему смотрят мутные собачьи глаза, шершавый язык лижет его щеку. Потом женщина всплеснула руками, унесла его, прижимая к скользкому на груди шелку, а он дрыгал ногами и кричал. Он учился, потом бросил учение, начал работать, женился, потом бросил жену, оставил работу, свихнулся, стал пить. Война застала его в трудовом исправительном лагере. Он написал заявление — и его отправили на фронт, дали возможность заслужить себе прощение.
В этот день он подбил танк и был ранен в ногу осколком — знал, что после этого с него снимут судимость. Но он не думал об этом, когда увидел среди развалин второй танк.
Спокойный, уверенный в своей силе, осчастливленный успехом, стал он, заранее торжествуя, готовить выстрел, но пулеметная очередь опередила его. Санитары, найдя его еще живого, с перешибленным позвоночником и развороченным животом, уволокли на шинели.
42
Вечером, когда притихло, Филяшкин попытался подсчитать потери. Но ему стало ясно, что проще подсчитать наличный состав.
Командиров в живых, кроме Филяшкина, остались лишь Шведков, ротный Ковалев и взводный — татарин Ганиев.
— В рядовом составе потерь процентов шестьдесят пять,— сказал Филяшкин комиссару, вернувшемуся после обхода окопов,— я команду передал старшинам да сержантам. Ничего, народ боевой, без паники.
Будку их разбило в первые минуты боя, они сидели в яме, прикрытой бревнами, принесенными из станционного сарая. Лица их за эти часы почернели, щеки словно присохли к лицевым костям, на губах напеклась темная корка.
— Как с убитыми быть? — спросил старшина, заглядывая в яму.
— Я сказал уже,— проговорил Филяшкин,— сложить в подвал станционной,— и с досадой добавил: — Я знал: гранат «эргэде» и «эф один» маловато окажется.
— Командиров отдельно? — спросил старшина.
— Зачем отдельно,— раздраженно сказал Шведков,— вместе убиты, рядом пусть лежат.
— Правильно,— сказал старшина.
— Два станковых пулемета мне разбил, пять ружьев пэтээр, три миномета из строя вывел,— озабоченно проговорил Филяшкин.
Старшина уполз, поскрипывая и позванивая по стреляным гильзам, лежавшим возле ямы.
Шведков раскрыл школьную тетрадь и стал писать. Филяшкин выглянул из ямы, осмотрелся и снова полез обратно.
— Раньше утра не начнет,— сказал он.— Чего это ты пишешь?
— Политдонесение комиссару полка,— сказал Шведков.— Описал факты героизма, начал убитых перечислять да при каких обстоятельствах убиты и запутался: начштаба Игумнова пулей, а Конаныкина осколком? И кого раньше, я уж не помню. Как будто семнадцать часов было, когда Игумнова убило.
Они оба покосились на темный угол, где недавно лежало тело Игумнова.
— Брось ты летопись писать,— сказал Филяшкин.— Все равно не доставишь в полк. Отрезаны.
— Это верно,— согласился Шведков, но не закрыл тетрадку и продолжал писать.
— До чего глупо погиб Игумнов: приподнялся связного позвать — его и срезало,— сказал Шведков.
— Знаешь что,— сказал Филяшкин,— ты имей в виду, комиссар, умно никого не убивает, всех по-глупому.
Ему не хотелось говорить об убитых товарищах, он знал суровое и спасительное чувство душевной замороженности в бою. Потом уж, если останешься жив, начнешь вспоминать товарищей, и придет боль… В тихий вечер подкатит под сердце, и слезы польются из глаз, и скажешь: «Какой был начальник штаба, простой, хороший, как сегодня помню — только немцы начали атаку, он достал письма и порвал, точно чувствовал, а потом гребешок вынул, причесал волосы, посмотрел на меня».
А в бою сердце деревенеет, и не нужно его размораживать, не время, да и не может оно вместить всю кровь и смерть боя.
Шведков, просматривая написанное, вздохнул и сказал:
— Народ наш золото, не зря политработу проводили. Бойцы — спокойные, мужественные; один боец, Меньшиков, мне сказал: «Не сомневайтесь, товарищ комиссар, у нас все отделение коммунисты, мы свое дело исполним, для меня смерть лучше, чем фашистский плен», а второй: «Не такие, как мы, помирали».— Шведков снова заглянул в тетрадку и прочел: «Красноармеец Рябоштан заявил: „Я сейчас выкопал окоп, и никакой огонь меня не заставит уйти отсюда. Тяжело сдавать родную землю, если бы скорее наступать“… «Боец Назаров вытащил двух тяжелораненых из огня, а затем убил десять фашистов, одного ефрейтора и одного офицера, а на мои слова: „Ты герой“,— ответил: „Что это за героизм? Вот Берлин взять — это героизм“. Он заявил: „С политруком Чернышевым в бою не пропадешь. Он в разгар боя подполз ко мне, засмеялся и развеселил меня“. «Боец Назаров погиб смертью храбрых»…