— Не удивляйся, Алексей, что спешу тебя поздравить с наступающим: меня в больнице запечатали…
Алексей Васильевич попытался выяснить, в какой больнице он лежит, с каким диагнозом, чем можно ему помочь, но Леонтьев перебил:
— Алексей, друг милый, не пыли словами. Ничего не надо. Звоню попрощаться. Хорошо я на этом свете попраздновал, чего и тебе желаю… Умру я на днях, на этой неделе обязательно. Хорошо бы без кокетства помереть. Вот и все, Алексей, конец связи…
— Что с тобой, дед? — всполошилась Лена. — Тебе худо?
— Пожалуй, и так можно сказать… — И он передал только что оборвавшийся разговор с Леонтьевым. А самого не покидала странная на первый взгляд мысль Ивана Павловича: хорошо бы без кокетства помереть.
Поздно вечером снег внезапно перешел в решительное наступление — повалил густо, вздыбливаясь в сугробы. За какой-то час город сделался белым. Задыхаясь от волнения, Тимоша приступил к деду:
— Завтра едем, да? Деда, прямо с утра — в Измайлово? Чего ты молчишь, деда?
— Нет, Тимоша, завтра не получится нам поехать: кровь из носа, а я должен разыскать и повидать Ивана Павловича… Это не дело — нельзя человеку помирать в одиночестве. А кроме того, мне кажется, что завтра с утра будет оттепель, возможно даже с дождем…
Тимоша попытался было пустить слезу, но моментально сообразил — дед не разжалобится, на уступки не пойдет и тогда он обхватил ногу старика; прижался к деду всем своим почти невесомым телом… И случилось, с точки зрения, Тимоши, великое чудо!
— Та-ак! — сказал дед, поглядел на часы. — Время сейчас четверть десятого. Это, конечно, не дело, но… двадцать минут на сборы, полчаса на первую примерку к снегу. Кругом все завалило, нам двора на сегодня хватит. Быстро! Открываем сезон больших лыж, Тимофей Георгиевич…
А снег шел и шел, будто он и не прекращался с той далекой военной поры, когда Лешка Стельмах, летчик Карельского фронта, был подбит зениткой. Он протянул на восток, сколько смог и удачно приткнулся на краю замерзшего болота в самой глухомани. Алексей принял решение пробиваться к своим: с воздуха его вряд ли сумеют обнаружить, надеяться на это нельзя… Он шел уже долго и трудно, моля об одном — хоть бы уж кончился этот проклятый снегопад, заметавший следы, и это было Алексею Васильевичу на руку… Наконец он увидел дорогу, пересекавшую реку. Подумал: надо отдохнуть и понаблюдать за движением. Сплошной линии фронта тут не было — это он знал точно, но все равно нельзя лезть на рожон. Он засел в придорожном густом ельничке, соображая, что может означать эта вселенская тишина и заброшенность. Время едва волочилось. Алексею начало казаться, что его сиденье в ельничке никогда вообще не кончится, как вдруг на дороге, на взгорке замаячила темная точка, она двигалась бесшумно, довольно быстро и очень плавно. Лыжник — сообразил Алексей и подумал: «Он — один, я — один. Стрелять? Ножом? А промахнусь или осечка? Людей резать не умею, не обучен… Тут надо наверняка, чтобы взять лыжи… Упустить шанс невозможно». И Стельмах подполз к самой дороге. Он ждал.
Сперва показалась фуражка с длинным козырьком и вязаными наушниками. Через плечо лыжника была перекинута большая брезентовая сумка. На откидном клапане золотились два окрещенных почтарьских рожка… Алексей шагнул на дорогу и крикнул!
— Хальт!
Лыжник остановился. На Стельмаха смотрели голубые, откровенно перепуганные глаза. Финн, понял Алексей. Взмахнув для большей убедительностью пистолетом, показал на лыжи и велел:
— Гиб! Шнель!
Лыжи были первоклассные с полужестким пяточным креплением. На таких, — подумал Алексей, — можно дать духу!» Он взял воткнутые в снег палки и велел почтальону разуваться. Ботинки оказались, к счастью, немного великоваты. Что с самим делать? Война, конечно, все опишет, но вот так застрелить невооруженного… И тут Алексея осенило: он отстегнул с ремня флягу, отвинтил колпачок приказал:
— Тринк! — и сразу! — Нох! Шнель…
Спирт был почти не разведенный, и почтарь осел как-то сразу, а Стельмах двинул в путь. Теперь, когда он ходко передвигался на лыжах, появилась надежда — проскочу! Но к ночи Алексей совершенно обезножил. В детстве он много читал про путешествия и путешественников. Из воспоминаний Амундсена он знал, что человек может пережить любую арктическую бурю в снежном иглу, домике, сложенном из снежных кирпичей. Но ни времени, ни сил строить иглу у него не было. Он разгреб под корнями упавшей ели яму, навалил в нее сколько смог наломать лапника, и повалился в пахучую хвою… Проспал недолго: его поднял холод. Побегал, помахал руками, подумал: «А ведь я вполне мог убиться, когда садился на болото… И перехватить меня могли… а почтальон мог оказаться вовсе не почтальоном, а профессионалом-разведчиком, не стал бы со мной миндальничать, пришил без угрызений совести. Пожалуй, пока не замерз, рискну еще раз…» Он развел костерик. С теплом к нему медленно стали возвращаться силы. В предрассветную пору он снова пошел на восток. Кошмарно медленно тянулось время, а озеро, к которому он рассчитывал выйти, все не показывалось, и последний тягун едва не доконал Алексея. Спазмом свело сухое горло. Он набил в рот снега, но от этого деревенели челюсти, а дыхание не становилось свободнее. Тягун все-таки кончился, и за редкими елочками угадывалась береговая черта озера, кажется, он проскочил. Не успел подумать: «А там — свои», как в спину уткнулось что-то жесткое, и Алексей услыхал тихий, с украинским выговором голос:
— Хенде хох, падла!
— Ах, мать твою, — обалдевая от счастья, выговорил Алексей. — Скорее бери меня в плен, скорее! Гвардия умирает, но не сдается, хватай меня сам… Я рук не подниму!
Пленивший Стельмаха старшина Доленко был откровенно разочарован: он шел за языком, а получилось… Впрочем, и летчика привести в часть совсем не так уж плохо. «Шо сбитые летаки под каждым кустом ховаются?..
Перед тем, как перейти под опеку офицеров смерша, Стельмах успел подарить старшине Доленко свои трофейные лыжи и самодельный, из ленты-расчалки выточенный нож с роскошной наборной ручкой. Это не табельное холодное оружие высоко ценилось в авиации и еще выше — в наземных войсках…
Теперь Алексей Васильевич вышел с Тимошей на первый снег, и старик подумал: пусть все и говорят — жизнь прожить — не поле перейти, но я давненько понял, чтобы жизнь одолеть и поле перейти надо! Каждому свое…»
Снегопад, как внезапно начался, так же и неожиданно утих. Воздух будто заменили, двор пах чистотой, снегом, дышалось непривычно легко. Снег искрился и действовал на Стельмаха умиротворяюще. А Тимоша сопел, старался скользить и тянуть шаг и держать равновесие без палок, как учил его дед.
Алексей Васильевич смотрел, как старательно исполняет его наставления Тимоша и невольно умилялся: «Господи, как же ему хочется быть уже большим, взрослым, сильным… И, дуралей, не понимает — лучшего времени у него ведь не будет! Только Тимофей не должен знать об этом. Правильная жизнь — динамична, если ты не сопротивляешься среде и обстоятельствам, жизни не бывает, в лучшем случае — существование». Алексей Васильевич поглядел на часы. Ого! Скоро одиннадцать.
— Заканчиваем, Тимоша. Пора домой. Приготовься — мама нас обязательно наругает, но мы не будем возражать. Договорились?
И они побрели к своему подъезду, очень довольные друг другом.
Лена имела привычку где-то во второй половине зимы устраивать, как она говорила, генеральную уборку. В тот день полагалось вытаскивать на снег ковры, половики, одеяла и матрацы, вымораживать мягкую мебель. Алексею Васильевичу Ленины генеральные уборки не правились: есть же в доме и пылесос, и электрический полотер… двадцатый век на исходе, черт возьми, пора бы уже и отказаться от прабабушкиной методики. Но уборки он терпел и к бедламному этому дню относился спокойно: жалел Лену, хочется ей, пусть тешится. Впрочем порядок и чистоту в своей комнате он поддерживал сам, придерживаясь особых правил, сложившихся не вдруг. Он не любил ковров, полагал, что пол должен быть непременно деревянным, радующим глаз своей первозданной чистотой. Его паркет блестел так, что в нем отражался свет люстры. Вещей Алексей Васильевич держал мало — никаких безделушек, если не считать Двух — трех дорогих самолетных моделей, в его комнате не было. Гардероб не отличался разнообразием — два костюма, два свитера, две кожаные куртки и расхожие брюки вместе с бельем помещались в одном стенном шкафу, который он давным-давно собственноручно переделал на свой вкус. Лена окрестила отцовское жилье берлогой, хотя на самом деле оно скорее напоминало больничную палату или, может быть, камеру-одиночку.
Алексей Васильевич всегда старался самым энергичным образом помогать Лене в ее домашних хлопотах и заботах, но это Лену не радовало: