Митинг.
Если тюркское население — тюркская рота с ним разговаривает, если грузинское — грузины ведут речи, если армянское — армяне. А выступления русских товарищей переводятся.
После митингов — кино или танцы.
Хороши танцы в горах!
Площадка маленькая — декораций не нужно: горы, леса, небо великолепно-синее. Чего еще?! Оркестр неутомимо гремит лезгинку, и вот, расталкивая круг, выходит аджарец. Тело его вздрагивает, готовясь броситься в танец, ноги еще мелко-мелко переступают по траве, глаза еще спокойны, тусклы, и вдруг он бросается на середину, вскрикивает, приседает и уже несется, несется по кругу, а навстречу ему бросается боец-грузин или даже русский, танцующий лезгинку по-своему, по-кубански.
Особенно хорошо танцуют старики. Они танцуют до религиозности благоговейно, торжественно, с серьезными лицами, не вскрикивая, не улыбаясь. Каждый из них имеет свой особый выход, вступление к танцу, свой «конек», свои лучшие номера.
Бурно аплодируют все присутствующие, а мы — энтузиасты полка — кричим:
— Гагуа! Гагуа!..
Командир конного взвода Гагуа, красавец, с черной окладистой бородкой, лихими усами, грузинским орлиным носом и блестящими глазами, должен поддержать честь полка.
Он выходит на середину, звякает шпорами, одну руку ребром прикладывает к груди, другую вытягивает и без улыбки, серьезно, пускается в пляс.
Мы шлепаем в такт ладошами, кричим ему восхищенно и одобрительно, он несется по кругу, звеня шпорами.
Ночь спускается над кострами, исчезают во мраке горы, идет в сторожевое охранение полевой караул, часовой у интернационального полкового Знамени задумчиво смотрит в ночь.
ВОРОШИЛОВСКИЙ СУББОТНИК
Золотыми изгородями налившейся пшеницы окаймлена тяжелая и пыльная наша дорога. Мы идем, и кукуруза протягивает к нам тяжелые свои листья, мы идем, и расступаются сады, отяжелевшие от фруктов, мы идем, и насмешливо шевелит усами мудрый овес…
Желтеет жито… Стоят некошеные, высокие батальоны сочной травы. И каждый боец, как бы он ни устал, как бы ни страдал от жажды или голода, боец, угрюмо молчавший всю дорогу, обязательно найдет для этой пшеницы, или овса, или травы ласковое слово…
— А хлеб-то ничего, хороший! — И улыбнется ясной, светлой улыбкой хлебороба.
— Должно, колхоз, — отзовется товарищ. — Хорошее жито…
И станет легче идти.
Еще мы ничего не читали о ворошиловских субботниках, еще ничего не говорилось о субботниках в полку, а уж первая и грузинская роты в первые дни похода вышли на уборку колхозного сена.
Они несли свои косы, как знамена, ровным строем шли на колхозные поля.
Только вчера еще одолели Перангу, ночью пришли и свалились у костров, а сегодня звенят комариным звоном косы, гуляют по колхозному, интернациональному полю.
В Ацхуре на поле вышла уже вся комсомольская организация полка. Было тут много и некомсомольцев, третья рота шла целиком. По дороге выпускали устную газету. В колхозе провели беседу с помощью переводчиков.
А когда кончили косить и копнить — гудели расходившиеся, раздувавшиеся плечи, — пошли к беднякам-единоличникам и убрали хлеб и им.
— Гмадлобт, гмадлобт… — бормотали единоличники.
— Чего мадлоб! Тут главное: амханагоба, — мудро отвечали ребята и опять с песнями и устной газетой пошли домой.
В Цихис-Джвари рыли силосные ямы и косили. Работал уж целый полк. Благодарные греки-колхозники отдали полку весь утренний удой молока от своего огромного стада.
На ворошиловском субботнике работали все — и бойцы, и клубные работники, и командиры. Командир батареи Гачегов даже в раж вошел: коса блестела в его крепких руках, как сабля.
Саперы ремонтировали мосты, дороги, строили новые.
Санитары работали с косами в руках. Но в первые же часы стоянок в походный наш околоток являлись местные жители, и наши врачи принимали их и снабжали лекарствами.
Эта великолепная и дружная, братская, интернациональная смычка многонационального нашего полка с многонациональными колхозами была тем дороже, что каждый боец отдавал на этот субботник все, что имел: свой отдых.
И если роте говорили: «Вы работали на прошлой дневке, сегодня вам работы нет, отдыхайте», бойцы принимали это как личную обиду.
Было просто приятно и весело стать снова на три часа хлеборобом, снова в колхозной супряге пойти по полю и звенеть косой и крушить горячий советский урожай.
«КОМУ ДНЕВКА, А КОМУ ИЛЬИЧЕВКА»
1
Среди вьюков клуба был один, громко называвшийся типографией. Около него лениво шагал красноармеец Бирюков, «начальник типографской техники», он же художник, он же печатник, он же член редакции.
Типография состояла из одного разболтанного апокографа, нескольких шапирографских лент, полдесятка бутылочек с презерватами, фиксатами, специальными чернилами и из нескольких пачек простой копировальной бумаги.
Рассуждали так:
— Ежели наша «сложная» и капризная техника (апокограф) откажется служить в дождь там или в жару, пустим в дело шапирограф. Если и тут не выйдет, что же — копировалка, выручай!
Апокограф — капризное, ленивое стекло — оказался негодной для гор штукой, громоздкой, неудобной для перевозки, хрупкой. Отпечатанные на нем экземпляры газеты были похожи на плохо выстиранные красноармейские портянки. Читать было почти невозможно.
Тогда пошла в дело простая шапирографская лента. В ту ночь под мечетью мы пробовали ее впервые. Номер, выпущенный на шапирографе, сделал свое дело при подъеме на Перангу, шапирограф стал нашей основной техникой.
Он скоро перекочевал из клубного вьюка ко мне на седло. Я возил привязанный к седлу мешок, в котором была вся наша типография: шапирограф, небольшой запас бумаги, чернила, маленький валик, губка, ручка и перья.
Бирюков сначала недоверчиво смотрел на шапирограф.
— А он больше двадцати экземпляров не возьмет, — сказал он после долгого молчания и заставил похолодеть мою редакторскую душу.
— А ежели попробовать? — робко предложил я.
Бирюков, почесывая в затылке, опять долго обдумывал и наконец произнес:
— А попробовать можно.
Шапирограф стал давать 70–75 прекрасно читаемых экземпляров.
Больше, пожалуй, было и не нужно. Каждый взвод имел газету.
2
— Два раза в пятидневку полковую газету можете? — еще перед выступлением в поход спросил у меня комиссар.
Я думал недолго.
По полку среди военкории и клубистов ходили насмешливые разговоры:
— Ну с газетой на походе — гроб, крышка и сургучная печать сверху. Если мы в лагере, в хороших условиях бьемся, чтоб хоть раз в пятидневку выходить, так тут… — И, махнув рукой, кончали разговор.
— Два раза в пятидневку можем, — ответил я комиссару и пошел собирать военкорию.
— Раз в пятидневку ротную газету можете? — спросил я в свою очередь у редакторов ротных газет. Редакторами были или одногодичники, или младшие командиры, или командиры взводов, от своих обязанностей не освобожденные.
Редакторы также думали недолго. В лагерной нашей практике не было ротной газеты, выходившей регулярно раз в пятидневку.
— Можем, — ответили редакторы, но покачали головами.
Выступили в поход.
Четыре дня продолжалось движение, пятый день — дневка, отдых. Но «кому дневка, а кому ильичевка».
В дневку выходил большой, итоговый номер полковой многотиражки «Горный боец». Он выходил на четырех языках: русском, грузинском, тюркском и армянском. Из каждой национальной роты со своими заметками приходили переписчики. Их не так-то легко было собрать всех вместе, сразу, а шапирографская техника требовала единовременного писания, и я бегал по политрукам национальных рот.
— Да ежели сейчас, — горячился я, — не будут у меня в палатке ваши переписчики, помещу сам на русском языке заметку о вас, что вы срываете газету.