— Понимаю вас, господин гаулейтер.
Видавший виды генерал не мог не заметить некоторой растерянности, охватившей высокое начальство.
Из состояния растерянности и нерешительности гаулейтера вывело появление трех самолетов, которые разворачивались над самой дорогой. Растерянность уступила место острой тревоге. Самолеты уходили обратно, описав широкий круг. Вот они еще раз пронеслись над самыми головами солдат. Когда они показались из-за леса на горизонте, все невольно вскрикнули. Один самолет, тянувший за собой длинный дымный шлейф, вдруг круто пошел вниз, и мгновение спустя на опушке леса, где он упал, взвихрился огненный столб.
И солдаты, и офицеры ахнули, остолбенели, не отрывая глаз от транспортного самолета, который медленно парил над полем, опускаясь все ниже и ниже. Еще минута, и в воздух взлетело снежное облако, до слуха донеслось что-то похожее на скрип, на треск.
— Санитарные машины сюда! — изо всех сил крикнул побледневший гаулейтер, даже не представляя себе толком, откуда могли появиться в эту минуту санитарные машины.
Люди, грузовики помчались к потерпевшему аварию самолету.
Уцелевший мессершмитт все еще кружил в воздухе, потом начал снижаться и, взвихрив носом горы снежной пыли, стал торчком, скапотировал.
Ревело и надрывалось немецкое радио. Гремел за маршем марш. Один за другим выступали ораторы, захлебывались, бесились, признавались в любви к настоящим арийцам Азии, сыпали угрозы всему миру, били в литавры. И снова марши, марши.
— Пирл Харбор! Пирл Харбор! — свинцовой дробью сыпалось из каждого репродуктора, из каждого приемника, чернело аншлагами на экстренных выпусках газет и листовок.
— Пирл Харбор!
Это слово заполнило эфир. Этим словом пестрели речи, песни, марши. Берлин и Токио справляли кровавое обручение.
В городе рекой лилось французское шампанское.
А над городом пылало тревожное зарево. Горел завод, подожженный неведомо кем. Цокали на мостовой подкованные сапоги эсэсовцев, оцеплявших подозрительные кварталы. Тут и там раздавались одинокие выстрелы. Осторожно пробираясь по затемненным улицам, полицейские патрули сдирали, соскабливали с заборов и стен свежие листовки, расклеенные таинственной рукой. Сдирали, сердито переговаривались:
— Опять вышла «Звезда»… И когда они, наконец, успокоятся?
«Они» не хотели успокаиваться.
Город жил своей, обособленной жизнью, далекой и непонятной для тех, кто носил подкованные немецкие сапоги, кто прикрыл фашистской свастикой опустошенные души и сердца.
События этого дня так ошеломили Кубе, что он никак не мог вернуть утерянное равновесие. Весть о вступлении в войну Японии взволновала его. Наконец-то намечается какой-то перелом в войне, это ускорит ее окончание, ускорит победу. Но все эти известия не принесли ему глубокого удовлетворения. Сомнения, одно за другим, овладевали им, подтачивали сердце. Они возросли после сегодняшних событий на аэродроме. Он знал, что партизаны существуют, что они сопротивляются всем фашистским усилиям покорить народ, но дойти до такой наглости — это уже слишком, это уже недопустимо, непростительно. Кому? Он все думал о тех крупных неприятностях, какие придется ему перенести от фюрера, думал, в какой бы форме известить его обо всех этих делах. Утаить их невозможно.
Кубе уже несколько раз звонил в госпиталь, в котором находились военные атташе — японский полковник и эсэсовский генерал-лейтенант.
Во втором часу ночи его известили, что раненые с самолета, потерпевшего аварию, уже проявляют признаки жизни, и, если господину гаулейтеру угодно, он может их проведать. Кубе поехал в госпиталь.
Японец лежал с туго забинтованным лицом. Из-под бинтов поблескивали угольками узенькие щелки глаз. Правая нога его, на которую наложили шины, была подвешена и вытянута над койкой. Около больного суетились врачи. Медицинская сестра все пыталась напоить его молоком, но японец крепко стиснул зубы и отрицательно качал головой. Улучив минуту, когда чайная ложка была далеко ото рта, настойчиво просил впрыснуть ему морфий.
Рядом с полковником на койке лежал генерал-лейтенант. Обе руки были в лубках, синяки расписали все генеральское лицо, что, конечно, не прибавляло ему ни воинственности, ни величия.
Вытянувшийся в струнку врач представил гаулейтера. Лицо полковника повернулось, глаза уставились на Кубе.
— Как чувствуете себя, господин полковник? — почтительно спросил гаулейтер, понимая, что его вопрос не нуждается в особенно точном ответе.
Полковник вздохнул, процедил сквозь зубы:
— Как видите, господин гаулейтер. Я очень рад, очень рад встретиться с вами.
— Я тоже рад, господин полковник! Я счастлив, что мне выпала честь поздравить вас с вступлением в нашу священную войну!
— О-о… я уже вступил! — грустно покачал головой полковник — и, высвободив руку из-под одеяла, показал на свою ногу, высоко подвешенную вверх. — Я уже вступил… Не скажу, чтобы удачно!
— Я не об этом, господин полковник. Я говорю о вашей благословенной богом стране, счастливо переступившей сегодня порог войны… Выражаю вам нашу глубокую благодарность и нашу великую радость иметь такого мужественного союзника в священной борьбе за наши общие интересы, за новый порядок в Европе и в Азии.
Превозмогая боль, полковник с трудом выдавил из себя несколько слов:
— Сердечно благодарен за ваши чувства, господин гаулейтер. Ваша радость — наша радость!
Помолчав с минуту и показав глазами на врачей, в почтительных позах стоявших позади, он тихо спросил:
— Скажите пожалуйста, господин гаулейтер, кто подбил наш самолет?
Догадливые эскулапы вышли, чтобы не мешать беседе высокого начальника с не менее высоким пациентом.
Генерал-лейтенант повернулся на постели, чтобы лучше видеть господина гаулейтера. Пошевелился и застонал, затронув забинтованную руку.
— Мы с вами тут свои люди, нам нечего таиться друг перед другом. Самолет подбили партизаны.
— Я догадывался об этом, господин гаулейтер. И самолеты на аэродроме они разбомбили?
— Сожгли, господин полковник…
Полковник умолк. Потом повернулся к своему соседу по койке и тихо спросил его:
— Анахронизм, господин генерал? Архаический пережиток?
Генерал ничего не ответил. Он счел за лучшее вздохнуть, и что-то похожее на тихий стон вырвалось из забинтованной генеральской груди. Уважаемый господин гаулейтер не понимает, конечно, смысла этих слов, пронизанных изрядной дозой иронии и даже явного пренебрежения. Чтобы, однако, отбить охоту у высокопоставленного японца так пренебрежительно относиться к немецкому генералу и вместе с тем несколько возвысить себя в глазах уважаемого господина гаулейтера, генерал заговорил взволнованно, с пафосом:
— Мы клянемся вам, господин гаулейтер, что мы расплатимся как следует с фанатиками! Мы каленым железом выжжем все очаги этой опасной заразы! Мы, эсэсовцы…
— Не волнуйтесь, господин генерал! Я верю вам, вам верит фюрер!
— Хайль! — с немного деланным пафосом воскликнул генерал. Он хотел было отсалютовать, но только застонал от жгучей боли в перебитых руках.
Японец прятал в прищуренных глазах хитроватую улыбку. Господин гаулейтер позвал врачей и, дав им надлежащие указания, распрощался с почтенными гостями.
Пущенный с горы снежный ком катится все с большей стремительностью и, обрастая снегом, превращается в грозную лавину, которая сметает все на своем пути, пробуждая громовыми раскатами долины и взгорья.
Так вырастал в грозную силу начатый Василием Ивановичем зимний рейд его отрядов. Вылазку на аэродром под Минском он назвал репетицией. Она прошла удачно. Обгоняя отряды, носились по районам слухи, самые необыкновенные, сказочные. В деревнях говорили, что под Минском высадился авиадесант Красной Армии и теперь бьет, крушит фашистов в близлежащих районах. Были и другие слухи: будто бы несколько тысяч красноармейцев прорвали вражеский фронт, проникли в Белоруссию и наводят панику на немецкие тылы. Эти несколько тысяч перерастали в десятки и сотни тысяч.
Отряды Василия Ивановича ехали днем по проторенным дорогам, не очень таясь от гитлеровцев. Несколько полицейских гарнизонов разбежались от страха кто куда. Немецкие гарнизоны снимались с насиженных мест и стремглав пускались наутек. Но не всегда могли они верно рассчитать направление рейда. И на полях, на глухих лесных дорогах все чаще и чаще слышались отчаянные и безнадежные крики:
— Гитлер капут! Гитлер капут!
Страх перед партизанами подогревали и неутешительные вести с фронта. Пирл Харбор сначала вскружил некоторые горячие головы. Москва их остудила.
Кубе умолял по телефону фюрера о присылке срочной помощи.