«Муторная канитель, — подумал Макеев. — Бродим как неприкаянные, выискиваем. Глупо, скучно, нехорошо».
И опять повторилось: вышел из избы и подумал об оставшихся в ней, а потом повернул на себя, на свое. Как сложится хозяйкина жизнь? На шее трое мальчишек. Выйдет ли замуж или будет вековать вдовой? Еще молодая, красивая. С мальчишками что будет? Безотцовщиной вырастут? Сладит ли с ними мать? Ребятня — народ бедовый, могут и не туда пойти. Пять, семь и десять — возраст, когда можно лепить характер. Было б кому лепить, мальчишкам потребен отец.
Пять, семь, десять, и Макеев вдруг спросил себя: а какой была в эти годы Лена, сестренка? «Ленка — слаба в коленках». Ну, так дразнили ее после десяти, когда потянулась вверх, сделалась худой, тонкой и вертлявой. В пять, в семь лет была пухленькая, кругленькая, как колобок. И проказница была. То банку варенья слопает, то вазы перебьет, то спичками подожжет занавеску. Однажды надоумилась кататься в уборной, на цепочке, которую дергают, спуская воду. Цепочка выдержала, а унитаз не выдержал, свалился, пришиб Ленке указательный палец, теперь он у нее кривой. И проказница никогда не распространялась о своих проделках, втихаря норовила. Взрослея, Ленка становилась тише, сосредоточенней, с братом не цапалась, в глазах появилось что-то загадочное, внушавшее ему тревогу и опасение за Ленку. Он всегда любил ее, даже при жесточайших ссорах, и всегда был готов постоять за нее. Сейчас ей семнадцать. Невеста! Что ж, и так может сложиться: прикатит с войны, а Ленка замужем. Какой-нибудь фронтовик окрутит, и будьте здоровы. Фронтовик куда еще ни шло, хотя представить невозможно: его сестренка, его Ленка — чья-то жена. Впрочем, и он будет чьим-то мужем. Если доживет до свадьбы. Раньше говорили: заживет до свадьбы. Нынче лучше говорить: доживет до свадьбы. Так сказать, поправка на время, на эпоху.
Фуки остановился, закурил. Пыхнув дымком, благодушно сказал:
— Ротный небось уже хватился? Начальство без нас скучает, а?
Подначивает? Конечно. И, разумея это и поддаваясь этому, Макеев ответил:
— Поскучает — больше любить будет.
Фуки расхохотался, и сразу Макеев сообразил, что произнес он не очень умное. А Ильке лишь бы поскалить зубы. Вот такой он более понятен. Такому ему легче дать определенную оценку. Но надо ли давать оценку, хотя бы и определенную? Зудит, что ли, у Макеева Александра? Вылезает со своими оценками. И вновь ощущение необязательности и тягучести того, что происходит, возникло в Макееве.
Выплюнув окурок, Фуки сказал:
— А вообще-то закругляться будем. Причаливать, значит, будем. Чует мое сердэнько: вон в той хате мы отыщем свое счастье.
Изба, на которую указал Фуки, была маленькая, приземистая, оконца почти вровень с землей, но двор огорожен жердинами, подметен, посыпан песочком. Илья присвистнул: посреди двора женщина развешивала белье на веревке. Она стояла спиной к ним, и первое общее впечатление, что она стройна и, должно быть, молода, а общее это распадалось на частности: из-под короткой юбчонки, туго обтянувшей зад, выглядывали белые полноватые ноги, оголенные руки тоже были белые и полные, по плечам рассыпаны рыжие кудряшки-завитушки.
— Рыжие злые на любовь, — сиплым шепотом проговорил Фуки, однако Макеев услыхал его. — Отлично, отлично…
Раздувая ноздри и напряженно улыбаясь, Фуки пригибался, пружинил ноги, как будто готовился к прыжку. Внезапно лицо его передернулось, и на нем проступили удивление и злость. Удивился и Макеев: из-за развешанного белья выступил — вот те раз! — сержант Друщенков, разговоры разговаривает, прищепки держит, подает их женщине по одной. Как он здесь очутился? А так, наверное, как и мы.
Женщина обернулась, и Макеев увидел: пухлогубая, глазищи — во, брови черные-черные, сама рыжая! Она оглядела лейтенантов, задержавшись взглядом на каждом поочередно, улыбнулась не таясь, зазывно. Фуки прошипел:
— Сашка, гони своего сержанта в шею! Чего он сюда приперся?
— Да как я погоню? Если и мы вроде в самоволке.
— Мы офицеры! Не в самоволке, а вне службы. Соображай разницу! Я лично поговорю!
Фуки, а за ним Макеев вошли во двор, и сержант Друщенков заметил их. Он не испугался, не смутился, молча отвернулся. Фуки сказал женщине:
— Добрый день, красавица! Извиняюсь, но мне нужен сержант на пару минут… Друщенков, отойдем!
Женщина по очереди осмотрела Фуки и Друщенкова, опять задержав на каждом откровенный, обволакивающий взгляд. Сержант отдал ей прищепки, угрюмо отступил к сараю. Фуки зашипел ему:
— Ты почему покинул роту? Тебя кто отпускал?
— Никто, — сказал Друщенков не без вызова.
— В самоволке?
— Какая на фронте самоволка…
— Такая! За которую под трибунал попадают! Марш в роту!
— А без крику нельзя, лейтенант? Я первый сюда зашел…
— Он еще рассуждает! Право первого, видал-миндал! Да как ты с офицером разговариваешь?
До Макеева долетали их слова, и он морщился и краснел. Было желание, чтоб Друщенков ушел, была осознанность некоей провинности — не Друщенкова, а собственной, была досада на разошедшегося Ильку, была неловкость перед женщиной за эту сцену. Но женщина не смущалась, она спокойно развешивала платочки и тряпочки, улыбалась, и улыбка ее говорила: приятно, когда из-за тебя схлестываются мужики, пускай схлестываются, я буду с тем, кто победит, а может, и с другим, выжидающим в сторонке.
Да ничего он не выжидает! Просто неприятна эта дурацкая стычка, кончалась бы скорей! Вмешаться ему? Как?
Но сержант Друщенков, одарив Фуки испепеляющим взором, кивнув женщине и не глянув на Макеева, уже уходил со двора, поджарый, угрюмый.
Они подошли к женщине. Закончив вешать бельишко, она держала тазик в одной руке, другою поправляла волосы на затылке и выжидающе улыбалась; зубы ровные, ядреные, губы яркие, влажные, блузка распахнута, видна ложбинка на груди. Ну и что?
Фуки протянул женщине руку, представился:
— Илья.
— Клава, — сказала женщина.
Макеев назвался, но протягивать руку не стал, ибо Фуки не выпускал руку женщины, а в левой у нее был тазик, да левой ведь и не ручкаются. Она смотрела прямо в глаза Ильке, и щеки ее медленно розовели. Фуки, кокетничая, спросил:
— Не прогоните гостей, Клавочка?
— Что вы! Мы гостям завсегда рады. Особливо тем, кого давно ждем. Три года, почитай, ждем. Наши уходили — мне было семнадцать…
— Лучше поздно, чем никогда! — Фуки выпустил наконец ее кисть. — Одна живешь, Клавочка, либо еще кто есть?
О нем заботится, о Макееве. Ему напарницу ищет. Видите, Илька Фуки не эгоист. Себя бабой обеспечил, теперь для приятеля старается. Глупо и пошло, и не пора ли Макееву сматываться отсюда? Вслед за Друщенковым?
— Я с двоюродной сестрой живу, с Раисой… Да я позову ее… Рай, а Рай!
Из избы на крылечко вышла девушка не девушка, женщина не женщина — лет двадцати, как Клава. Но на Клаву она ничем не походила — худощавая, черноволосая, смуглая. Мешая разглядеть Раю, Фуки зашептал в ухо:
— Порядок, Сашка! И тебе баба … Как в сказке! Я же говорил: здесь найдем свое счастье! Лейтенант Фуки трепаться не любит! Только не тушуйся, понял?
Прихрамывая, Рая соступила с низкого крылечка, подошла к ним. Пожимая маленькую горячую руку, Макеев все-таки стушевался. Во-первых, Рая была очень красива, а во-вторых, жар из ее ладошки словно перелился в его пальцы и от пальцев — к плечу, к груди, к сердцу. Ему стало жарко, душно, захотелось облизать губы. Очнулся от Илькиного смеха:
— У вас прямо-таки женский монастырь!
— Нет уж, мы не монашки, — рассмеялась и Клава. — Да и вы не монахи, вижу!
— Как сказать, как сказать. — Фуки состроил плутоватую рожицу и подмигнул Макееву. — Но ведь бывает, что и монахи… того… превращаются в живых людей!
Рая не принимала участия в этом игривом, двусмысленном разговоре. Она сидела на чурбачке, сомкнув колени, потирая их, и это скользящее, едва уловимое движение беспокоило Макеева. Острые, беззащитные, детские коленки, женские, сильные, уверенные руки… Эти руки, наверное, могут делать все, что хочешь. Что хочешь — при немцах? Как она жила при немцах, Рая? Она ж красивая, хотя не определить сразу, в чем ее красота.
Ну, тонкая в талии, стройные ноги, глаза, как миндалины, удлиненные, лоб чистый, высокий, нос аккуратный, маленький и рот маленький, прямая, гордая посадка головы, нежная, с родинкой шея, черные блестящие волосы заплетены в косу и уложены валиком… Он разбирает ее по статям, как лошадь? Не будь занудой, Макеев, что в этом предосудительного — оценить девушку или женщину? Конечно, она женщина. Держится спокойно, уверенно. Ей двадцать, Ленке семнадцать, за три года можно пройти весьма длинный путь.
— Не упрямься, Клавочка, все равно не устоишь! — Клава не отдавала тазик, дурачась, а Фуки отнимал его, тянул к себе; рот до ушей, глаза масленые, подмигивает, вот такой Илька привычен и понятен.