И сразу же, одной этой фразой, он освободился от напряжения и смятения. В его голове прояснилось. С небывалой четкостью и ясностью видел он каждого из этих двадцати юношей, которыми руководил с пятого класса и глаза которых сейчас не отрывались от его губ. Здесь были простаки, упрямцы, ловкачи; добросовестные и тихие мальчики рядом с дикарями и лентяями; тупицы и пройдохи; медлительные зубрилы и неповоротливые увальни. Возможно, был среди них и тот, кто выдал Рышанка. Возможно, пустячная ссора, недоразумение или тайная ненависть принесут новые страшные плоды. И все же, кому из них он может солгать прямо в глаза? Его охватило страстное желание сказать именно тут, этим мальчикам, слова, которые он таил в себе еще со вчерашнего дня, едва не произнес утром в учительской, слова, которые он должен был сказать во всеуслышание, чего бы это ни стоило. Медленным, тихим, спокойным голосом сказал он их своему классу, всецело предавая себя в его руки:
— И я тоже… одобряю покушение на Гейдриха!
Он почувствовал, что этим сказано все. Повернулся к кафедре и начал делать записи в школьном журнале. Но не успел он коснуться пером страницы, как в классе послышался неясный шум. «Высший принцип» медленно поднял взгляд. Двадцать семиклассников стояли перед учителем, вытянувшись по-военному, с поднятыми головами, с горящими глазами.
Аромат лета поднимался от цветущих медоносных кустов, которые с трех сторон окаймляли сад учителя. Непрерывный поток пчел вылетал из ульев пестрого пчельника, стоящего на припеке перед домом, и, раскидываясь веером, растекался по трем руслам к цветам, опушенным пыльцой. А затем, в неустанном круговороте, с отягощенными желтой пыльцой брюшками, пчелы возвращались в свои домики, изукрашенные идиллическими звездами, сердечками и листьями явора.
Директор школы Гавлик, в широкополой соломенной шляпе на седых волосах, стоял среди цветущих кустов, в самой гуще пчелиного роя, и старческими дальнозоркими глазами пристально глядел на утопающие в солнечных лучах Грушовицкие поля. Ему было ясно, что суматоха на пшеничных полях не связана с жатвой. Лошади, мчащие в деревню пустую телегу, разбегающиеся среди бела дня по домам вязальщицы снопов — все это не укладывалось в спокойный ритм деревенской жизни, к которому он так привык за сорок лет. Но он предвидел эту суматоху. Те трое, люди понимающие, уже вчера знали, что в окрестностях появились подозрительные серые автомобили, которые то и дело застревают на перекрестках, где шоферы только для вида возятся с моторами, якобы исправляя повреждения.
— Жарко нам придется… видно, к нам подбираются, — сказали директору его гости. После этого они целую ночь переносили свои вещи в Тремошницкий лес. Все, кроме одного желтого чемоданчика.
— Мне необходимо срочно передать сведения. Бог знает, когда это еще удастся. А в лесу ничего не выйдет, аккумуляторы истощены.
Итак, двое ушли вчера ночью, остался только один радист. Слышимость была чертовски плохой. «Повтори, повтори, не понимаем», — выстукивали ему оттуда. Кровь прилила у него к голове от напряжения, пальцы онемели, а он все сидел в шалаше у радиопередатчика. Вокруг него затягивалась петля. Но иначе нельзя было.
Морщины на высоком загорелом лбу директора стали глубже. Через молодую поросль граба, по нескошенным ячменям, по темной зелени клевера протянулась цепь облавы — солдат возле солдата — еще невидимая, но грозная цепь. В деревню все яснее доносились крики девушек с поля:
— Немцы… Господи Иисусе!.. Немцы идут на деревню!
Оставались считанные минуты. Директор стремительно бросился к шалашу на пчельнике, открыл дверь и сказал вполголоса:
— Плохо дело. Беги через гумна к Горке!
Радист выбежал из шалаша.
— Скорее убирайте тут, а я как-нибудь проскользну! — Он спокойно усмехнулся, пробрался между кустами жимолости, не обращая внимания на пчел, и легким, молодым движением перескочил через изгородь. Директор Гавлик вошел в шалаш. На столике стоял обыкновенный желтый чемоданчик с радиопередатчиком. В доску стола был вмонтирован ключ. Директор собрал все оборудование, сложил в чемоданчик и захлопнул крышку. А потом открыл заднюю стенку одного из ульев и, несмотря на тревогу в душе, невольно улыбнулся, радуясь удачному выбору тайника, сунул туда чемоданчик и озабоченно огляделся, не оставил ли он какой-нибудь улики.
Сейчас же за гумном раздалось три выстрела. Директор Гавлик, стараясь сохранить спокойствие, закончил свою работу. Закрепил стенку улья, снял с висячей лампы соединительный патрон, свернул проволоку антенны и спрятал ее в щель за балкой, не задев паутины в углу. Он заранее продумал каждое свое движение на тот случай, если… Поэтому и выполнил сейчас все очень четко, не оставив никаких следов.
Однако он чувствовал при этом, что силы его истощаются. Раньше, в бессонные ночи он без волнения глядел навстречу будущему и не сомневался, что в роковую минуту перед лицом врага будет держать себя с должным спокойствием. Когда те трое спали на чердаке, не выставляя дозора, уверенные в своей безопасности в этой удаленной от шоссе деревне, старик бодрствовал за них; привычный к одиночеству вдовец просиживал ночи, у полки с книгами, перелистывая страницы истории Палацкого. В эти часы он с мудростью старца, прожившего долгий век, подводил итоги своей жизни. Он сознавал, на что идет, когда предлагал этим троим свое гостеприимство. Если враг заглянет в деревню случайно, он ничего не обнаружит; если же он нагрянет с целью застичь их врасплох, придется прикрывать бегство гостей, чего бы это ни стоило. И он доставал из тайника свой дробовик, не сданный немцам, несмотря на приказ, и, затемнив окна, проверял, способны, ли целиться старческие глаза. Но сейчас… после того как прозвучали эти три выстрела, которые могли быть направлены только в одну страшную цель, все стало иным, чем представлялось ему раньше. Закрывая за собой дверь шалаша, директор Гавлик увидел, как дрожат у него руки. Весь груз прожитых лет сразу навалился на его плечи, пока он шел к кустам жимолости, туда, где беглец перескочил через изгородь. И, раздвигая рукой ветки, он убеждал сам себя, что страшный залп прогремел только в его смятенном сердце. Между садом Гавлика и сосновой порослью, на хорошо знакомой директору лужайке, лежал лицом в траве тот, кто искал спасения в бегстве. Охотники за черепами давно сидели в засаде, чтобы отрезать ему единственный путь к отступлению.
Старик закрыл глаза. За свою долгую жизнь он привык к крестьянской смерти, как друг приходящей к престарелым людям. Сейчас он впервые увидел ее жестокой и кровожадной. Ужас этого познания, к которому он не был подготовлен жизнью, так ошеломил старика, что он лишился чувств. Тщетно сопротивляясь падению, он цеплялся беспомощными руками за ветки кустов. Так нашли его здесь озверелые враги, первыми добежавшие от гумна к домику. Солдаты трясли старика, отрывали его руки от ветвей, за которые он ухватился в беспамятстве. Опьянев от кровавой удачи, они наперебой орали, что убитый выбежал отсюда, из этого проклятого, гнусного жилья, которое нужно сейчас же поджечь.
Плечом к плечу, с винтовками наперевес, готовые к убийству из трусости, бандиты окружили домик тесным кольцом. Старика швырнули на колени посреди лужайки его сада, избивали прикладами; он все терпел молча и стоически, меж тем как эсесовцы рыскали по домику, круша и грабя что попало. Они видели, что здесь нет никого, кто мог бы оказать вооруженное сопротивление, и это только разжигало их стадную ярость. Но вдруг они заметили антенну в ветвях груши над пчельником. Она была тщательно укрыта и тянулась между темнозелеными, точно восковыми листьями, вдоль незаметных снизу веточек. Но место ее соединения с крышей шалаша не удалось замаскировать. Солдаты бросились к пчельнику, обгоняя друг друга; каждому хотелось отличиться и поспеть первым. Но, взломав дверь шалаша, они остановились в недоумении. Десять ульев на подставках, в ящике сломанные рамы, на маленьком столике инструменты пчеловода. Никаких улик.
Офицер подбежал к старику, схватил его за шиворот, поставил на ноги и на гортанном немецком языке заорал, чтобы он не смел отпираться и сейчас же сказал, где радиопередатчик. Им все равно известно, что радиопередатчик находится именно здесь, и если старик не хочет быть сожженным в своей берлоге, пусть немедленно говорит правду. Директор Гавлик открыл, наконец, свои выцветшие голубые глаза. Через плечо немца он увидел свою деревню, яворы над крышами, кресты и даты постройки, вырезанные на стенах зданий. Видел грушевые деревья, на которых он делал прививки, терпеливо обучая соседей садоводству, видел беспокойно снующих между ульями и жимолостью пчел. Зрелище всего, что было дорого его сердцу, вернуло ему то твердое, непреклонное спокойствие, какое он представлял себе во время ночных бодрствований над Палацким. Каждое мирное дело его жизни — зарубка на груше, пчелы на ульях, прививки, выращивание плодов — все это вместе взятое толкало его на последний шаг: разве он, рожденный для прославления мирной жизни, не должен бороться против немцев, отнимающих ее?