— Где этот тип из склада?
Не было сомнения, что взрывчатый материал взят со склада шахты «Анна-Мария». Тяжелая клеть с четырьмя гестаповцами опускалась в галлерею Мильца. У Блашке так тряслись руки, что он уронил фонарь. Внизу они наткнулись на надзирателя Балкара.
— Зофорт[1] приведите Мильца! — заорал Блашке.
Балкар повернул за угол галлереи и, едва переводя дух, вбежал на склад. Франтишек Милец в каком-то странном оцепенении сидел на ящике, положив руки на колени. Балкару пришлось встряхнуть его, чтобы вернуть к жизни.
— Франтику, за тобой пришли! Ради Христа, удирай через вентиляцию, если жизнь тебе дорога!
И Балкар, сам цепенея от ужаса, медленно возвратился на площадку, под угрозой смерти выполнив товарищеский долг.
Бог знает, какая сила принудила Франтишка Мильца к бегству. Спотыкаясь, нырнул он в квершлаг, погрузился во мрак заброшенной галлереи, бежал в беспросветной тьме шахты с упорством человека, который попал в смертельный тупик. Так, с неимоверным трудом, бежал он полтора километра, пока не увидел дневной свет, а в это время Балкар врал гестаповцам, что на складе Мильца и след простыл.
Только на меже по пути к дому Франтишек Милец немного собрался с мыслями. Если гестаповцев еще нет в избе, они нагрянут не позже чем через полчаса. Это было ясно. Он должен напрячь все силы, чтобы опередить их, воспользоваться этой последней возможностью спасти хоть Бетушку и уничтожить страшную улику на дне комода.
Он пробежал через деревню, разгоняя мирные стада гусей и, как вестник бедствий, приводя в ужас каждого, кто видел его дикий бег. Бетушка растапливала печку.
— Беда… — только и мог выговорить он и, совершенно обессиленный, повалился на кровать. Она бережно держала зажженную спичку под хворостом, не прерывая обычного порядка домашней работы, одно за другим вкладывала в печь белые сосновые поленья и, не оборачиваясь к мужу, не отводя взгляда от разгорающегося пламени, спросила:
— Попались? Динамит?..
Он молча кивнул. А его покорная подруга, от которой он все тридцать лет ничего не скрывал до этой последней тайны, сказала ему:
— Ведь я все равно это знала, Франтишку.
Он боялся посмотреть ей в глаза, ждал, что она испугается, будет плакать, отчего еще более углубится бездна его отчаяния. Но в ее спокойном голосе вдруг прозвучала надежда на спасение.
— Есть у тебя что-нибудь дома? — спросила она, закрывая дверцу топки.
— Три кило… внизу в комоде…
Он следил в каком-то отупении, как она брала из-под лавки большой бак для белья, слышал металлический звон отодвигаемой ею посуды, видел спокойные движения ее рук, когда она складывала динамит на дно бака. Потом она взяла старую юбку, положила ее сверху в бак, прикрыла его крышкой, подняла обеими руками и прислонила к животу.
— Разденься и ляг, будто ты болен. Я пойду выброшу это в пруд, меня никто не заметит.
Франтишек Милец послушно наклонился и трясущимися руками стал нащупывать концы шнурков на ботинках. При этом он слышал, как босые ноги Бетушки шлепают по полу по направлению к дверям. Один шаг, другой, третий. Потом неожиданная, резкая остановка, полная смятения; как бывает со слепыми, когда они наткнутся на стену.
В дверях стояли четыре гестаповца со взведенными пистолетами. Они ринулись в комнату и, оттолкнув Бетушку, — бросились прямо к Мильцу. Глазер ударил его металлической рукояткой по зубам.
— Встань, негодяй! Теперь уж ты от нас не удерешь!
Франтишек Милец, онемевший от потрясения, прикоснулся рукой к окровавленному лицу и с трудом попытался встать. Но тут его сбили с ног новым страшным ударом по лицу.
— Признавайся, мерзавец! Ты крал динамит?
Он снова встал. И, словно перед лицом смерти, поднял остекленевшие глаза и ответил срывающимся голосом:
— Крал.
— Франтишку!
Этот возглас Бетушки не был воплем отчаяния или слезливым женским упреком. В нем была дикая, суровая сила, вернувшая Франтишка Мильца к жизни. Он снова увидел Бетушку, осознал, что она стоит у печки с безмолвными слезами ненависти и попрежнему держит в руках бак для белья. И вдруг она выросла в его глазах в грозное видение ангела справедливости. Не перед этими чужими убийцами, а перед ней, перед Бетушкой, молчаливой и покорной подругой его жизни, должен он, Франтишек Милец, держать ответ.
— Молчи, падаль, и до тебя дойдет очередь! — заорал на Бетушку Глазер.
— До всех дойдет очередь, — ответила она спокойно, — Рука божьего правосудия не минет никого из нас!
Один из гестаповцев подскочил к ней и ударил ее кулаком между глаз. Она зашаталась, но не выпустила бака из рук. Едва опомнившись, едва переводя дух от боли, она крикнула:
— Ты правильно делал, Франтишку! Правильно делал!
Франтишком Мильцем вдруг овладело странное спокойствие. Он уже не чувствовал ни боли, ни страха. Сквозь стекающую на глаза кровь он смотрел на свою жену. Но он видел не только занесенные над нею кулаки, — он видел, как она вдруг уверенным, привычным, но таким значительным движением опытной хозяйки поставила бак для белья на середину раскаленной плиты.
Вот он, приговор!
Судили не они, эти мучители тел и душ, — судила его собственная жена, и ее справедливый приговор через несколько секунд будет приведен в исполнение. Его охватило желание человека, впервые в жизни почувствовавшего себя свободным и уверенным, сказать им всю правду, поиздеваться над их слепым бешенством. Когда его швырнули на землю, он закричал им в лицо:
— Крал! Крал! Пятьдесят кило своими руками украл! И будут, будут взлетать на воздух поезда, все полетят! Все полетит к чорту!
Озверевшие от такого непонятного и неожиданного отпора гестаповцы загнали обоих стариков в угол избы. Пинали там их ногами, били по лицу и по голове резиновыми дубинками, швыряли на пол и снова топтали сапогами. Но не могли помешать этим двум мученикам взяться за руки, — впиться друг в друга старческими пальцами, чтобы уйти из мира верными союзниками. А когда гестаповцы, утомившись своим зверством, на минуту прекратили истязание, над лежащим без чувств Мильцем поднялась голова его жены, и ее окровавленный рот проговорил последние слова:
— Бог не прогневается на нас за то, что мы убили таких зверей!
Это было за секунду перед тем, как все взметнулось вверх в страшной вспышке взрыва, осуществившего ее приговор…
Туманный канун Дня поминовения мертвых занялся над городом. Только здесь и там, над дымной завесой, вздымались острые шпили башен, воинственные стражи, еще не разоруженные ордами врага, уже полгода попирающего грудь Праги. Но с наступлением дня небо повсюду прояснилось, сквозь пепельную мглу проступила синева, а к вечеру глядевшие на запад окна зарделись огненным блеском.
Слава Мах решил не выходить в этот день из дому. Долго стоял он у окна, глядя с Градчанских высот на окаменевшие волны города, и жадно впитывал каждую деталь его облика. Хотел навсегда запечатлеть в памяти его очертания. Ведь только это одно мог он взять с собой в дальний путь, который начнется следующей ночью, а кончится — бог весть где и когда. Со всей точностью своего инженерского мышления, со всей страстностью своей тридцатилетней энергии решился он осуществить то, что укладывалось в трех словах, в краткой формуле:
— Найти третий фронт.
Его память четко и образно восстанавливала во всех подробностях карту Европы: Злин, Визовице, Словакию от гор до равнин, кружки венгерских городов с названиями, на которых спотыкается чешский язык, Будапешт, границу. Только там где начинается Югославия, картографическая сухость его воображения уступала место чему-то другому, там выплывали лица товарищей, о которых он не мог думать без учащенного биения сердца. Матья, Дарко, Мишко, Иван — вот те имена, которые он давал географическим пунктам своей Югославии, и у каждого из них была ясная, мыслящая голова, сердце, полное горения, и руки — крепкие руки инженера, механика, с одинаковой ловкостью умеющие нарисовать чертеж винта и нажать спусковой крючок пулемета. При этом он лишь мельком вспоминал, как они вместе бродили по пивнушкам Малой Стра́ны[2], радостно празднуя благополучное окончание государственных экзаменов, как поднимались под утро узенькой уличкой к старому деревянному студенческому общежитию. Яснее всего видел он их в грязном окопе, на земле, которая не была родиной ни для него, ни для них, но куда они с таким восторгом спешили навстречу смерти. Словно весь его жизненный опыт, все переживания многих лет сосредоточились в одной картине темной ночи: за мешками с песком, в наполненной дождевой водой канаве, обратив свои взоры к реке со странным названием, стоят они впятером друг возле друга у пулеметов, и во тьме перед ними откуда-то выскакивают белые призраки, толпы взбесившихся джинов, ревущих во все горло восточные заклинания.