В отличие от него, старуха почему-то радости не выразила. Процедив сквозь зубы то же «данке», она взяла принесенное мной и спрятала в ящик буфета. Это мне совсем не понравилось. «Вот карга, — подумал я, — даже „спасибо“ сказать по-человечески не может! И откуда столько злобы? Ну да пусть катится к черту не для нее принес, для больного».
Больной что-то сердито сказал старухе; она ворча открыла буфет, достала оттуда хлеб, отрезала кусочек, намазала маслом, положила на табурет.
Я был поражен: «Что же это за мать?! Ведь хорошо знает, что сын тяжело болен, ему нужны калории, а ей подаренных продуктов жалко! Что она дала? Кошке облизнуться!..»
Больной начал есть, а я продолжал наблюдать за старухой. Уж очень странно, нервозно вела она себя. Когда сын что-то говорил, вздрагивала, втягивала голову в плечи, со страхом косилась на меня, будто ожидая удара, вроде бы хотела уйти, но не уходила. Наконец я не выдержал:
— Фрау, не бойтесь. Мы не трогаем мирное население. У нас счеты только с фашистами.
Но и после этого старуха не успокоилась.
— Мама, господи! лейтенант говорит правду. Они нас не трогают. Нам нечего бояться, — сказал больной, завернулся в одеяло и закашлялся.
Когда старуха подошла к табурету, чтобы забрать опустевшую чашку, я случайно взглянул на ее руки: морщинистые, с проступающими сквозь кожу синеватыми жилками, они дрожали. И чего боится? Вот же вбила себе в голову! Я знал, что немецкая пропаганда устрашала людей местью русских, нашими зверствами, но чтоб настолько запугать!..
Старуха унесла чашку, сняла с табурета матерчатую салфетку, чтобы стряхнуть ее, и, проходя мимо меня, сделала знак глазами в сторону больного, но я так и не понял, что она хотела сказать этим.
Стряхнув салфетку и возвращаясь к табурету, старуха снова показала мне глазами на больного, но я по-прежнему ничего не понимал: оставить ли его в покое просит таким образом или хочет обратить на что-то мое внимание? В недоумении я смотрел то на нее, то на ее больного сына. Тот, повернувшись на бок, смежив веки, казалось, дремал.
Видя, что я ничего не предпринимаю, старуха взяла щетку и под предлогом того, что собирается вытирать пыль, направилась к стоявшему в углу комнаты книжному шкафу. Оттуда она снова стала делать мне знаки, указывая головой в сторону больного.
Я только пожал плечами. Вот странная! И что этим хочет сказать?
И тут, укрывшись за шкафом, старуха закричала:
— Держите! Держите!..
Услышав это, мужчина вскочил, стремительно сунул руку под подушку, но я опередил его, навалился сзади, крепко вцепился в его горло. На крик вбежал Коневский.
— Осторожно! У него есть пистолет! Пистолет!.. — кричала старуха, не вылезая из-за шкафа.
Я рванул мнимого больного па себя, повалил его на пол.
— Коневский, посмотри там, в постели!..
Младший лейтенант отбросил подушку, нашел заряженный пистолет и подступил к трясущейся от страха старухе:
— А, старая ведьма! Так вот, значит, какого сына прячешь!
— Коневский, — остановил я, — она ни в чем не виновата. Дело совсем в другом…
Старуха наконец вышла из-за шкафа. Из глаз ее катились слезы, губы дрожали. Она со злостью посмотрела на мужчину, который лежал в нижнем белье на полу, и сказала:
— Это не мой сын. Мой сын погиб… Это фашист… Полковник… Он угрожал мне… Заставил назвать сыном…
В пути нас застал дождь. Я сидел в кузове трехтонки. Находившийся в кабине шофера зампотех майор Чикилдин остановил машину и позвал меня:
— Гиясзаде, идите в кабину. Там вы промокнете…
— Троим будет тесно, товарищ майор. Не беспокойтесь, не сахарный, не растаю.
Майор не отставал. Пришлось спуститься и сесть рядом с ним.
Наш полк получил недельный отдых. Воспользовавшись им, мы намеревались подлатать дыры, подлечить раны, подремонтировать оружие и сейчас ехали с Чикилдиным на склад артвооружения, расположенный близ города Нойштадта, за новыми пушками.
Темнело, а до места назначения было еще далеко. Из-за того, что электролинии, поврежденные во время боев, не действовали, по вечерам повсюду наступала кромешная тьма. В темноте же на дорогах было опасно — группы солдат и офицеров в беспорядке отступающей гитлеровской армии, отставшие от своих частей, прятались в лесах и временами нападали на наши машины. Поэтому, как только стемнело окончательно, Чикилдин предложил сделать остановку и заночевать в первой же встретившейся на пути деревне.
Полуразрушенная, погруженная в полную темноту, деревня казалась безжизненной. Возможно, в ней и не было людей. Но в одном доме за высоким каменным забором в затемненном окне мы заметили слабую полосочку света. Подъехали к нему, постучали в ворота. На наш стук никто не отозвался.
— Стучи сильнее, может, там из-за дождя ничего не слышат, — сказал шоферу Чикилдин и сам начал бить кулаком по доскам ворот.
Прошло немало времени. Наконец во дворе послышались шаги, кто-то подошел к воротам, прислушался к нашему разговору и после этого дрожащим голосом спросил по-немецки что-то. Мы, естественно, ничего не поняли. Шофер громко крикнул:
— Открывай, открывай, не бойся!
Ворота приоткрылись. Майор фонариком осветил двор. Перед нами стояла молодая женщина. То ли от холода, то ли от страха она дрожала и робко смотрела на нас.
— Не бойтесь, фрау, мы не сделаем вам ничего плохого, — сказал я, — только переночуем.
Шофер загнал машину во двор. Закрыв ворота, мы поднялись на веранду.
— Можно войти? — спросил майор.
Получив разрешение хозяйки, мы вытерли ноги о коврик, лежавший у порога, вошли в дом; сняв шинели, уселись у стола.
Я внимательно оглядел комнату. Она, несомненно, служила гостиной. И первое, что привлекло внимание, был необычный беспорядок. Словно кто-то хотел, чтобы комната выглядела беднее, и привел ее в такое состояние. По тому, как стояла мебель, чувствовалось, что часть вещей была торопливо спрятана. Взгляд мой остановился на висящей в позолоченной раме картине. Это была выполненная маслом копия известной работы Хосе де Риберы «Святая Инесса и ангел, укрывающий ее». Картина как бы свидетельствовала, что дом принадлежит не простому бауэру, а представителю деревенской интеллигенции.
Наше появление в доме, как видно, очень встревожило хозяйку, но она старалась не показывать виду, что обеспокоена, заверила нас, что сделает все, чтобы мы могли хорошо отдохнуть, и торопливо принялась собирать разбросанные по полу детские игрушки. Это была видная, красивая женщина лет тридцати пяти с немного увядшим лицом, с тенями под большими карими глазами, с рассыпавшимися по плечам шелковистыми волосами. Иногда она поднимала голову, смотрела на нас, но чувствовалось, что все существо ее в соседней комнате, откуда иногда слышались приглушенные детские голоса и возня. Минут через пять там раздался плач. Женщина побежала туда. Мы немного поболтали о том о сем, затем достали из вещмешка, который шофер принес из машины, хлеб, тушенку и перекусили.
Время шло. Усталость брала свое. Чикилдин поинтересовался у хозяйки, где нам можно переночевать. Женщина постелила в гостиной ковер, принесла несколько матрацев, перин, разложила их на ковре. Мы поблагодарили ее, и она снова ушла к детям.
Майор и водитель, как только легли на свои места, так тут же и уснули. А мне не спалось. Каким бы ни был усталым, я долго не мог уснуть в чужом доме, вертелся с боку на бок, думал, фантазировал, и нередко так продолжалось до утра.
Последние дни мне часто снилась мама, которая проводила на фронт троих сыновей и теперь жила с сестрой в Баку. Я никак не мог забыть ее ласкового лица. И сейчас, в чужой стране, в этом чужом доме, я снова вспоминал ее, вспоминал, с какой заботливостью стелила мне постель она.
Было уже далеко за полночь. Стояла глубокая тишина. И вдруг в соседней комнате что-то тяжело грохнулось об пол. Мы все трое вскочили на ноги, схватились за оружие.
Постучали в дверь соседней комнаты. Никто не ответил. Мы приоткрыли дверь и вошли. Хозяйка держала на руках мальчишку. Он плакал. Видно, упал, сонный, с кровати и сильно ушибся. Проснулись и другие дети — девочка и мальчик лет пяти. Съежившись, они сидели на голых пружинных матрацах своих кроваток и испуганно таращились на нас — чужих дядей в чужой для них форме.
Я удивился: «А где же их постели?» И в этот момент майор, словно поняв, о чем я думаю, спросил:
— Гасан, ты обратил внимание, на чем спят ребята?
Мы тут же вернулись к себе и посмотрели на свои перины. Да, сомнений не оставалось — вечером хозяйка, из-за того что других у нее не было, постелила нам постели детей.
— Побоялась, что рассердимся, — нашел я объяснение тому, что сделала хозяйка.
Майор сгреб в охапку свой матрац и перину, отнес в соседнюю комнату, сложил на одну из кроватей.