Включены в повествование и прямые очерки — переправа и контратака родимцевской дивизии, работа штаба Еременко,— которые, не развертываясь в «основном» повествовании, помогают воссоздать атмосферу обороны.
Но даже эти «независимые» очерковые главы органично входят в романическую структуру. Так, за очерковым описанием переправы Родимцева следует глава, которая, уже обогащенная этим описанием, рисует переживания одного из самых эпичных героев романа — Петра Семеновича Вавилова — во время переправы.
И создается эффект, подобный переходу от общего плана к крупному в кино,— тот особый эффект, который не получить ни двумя крупными планами, следующими один за другим, ни двумя общими. «В том-то и дело,— писал Белинский, что… исторические факты, содержащиеся в источниках, не более, как камни и кирпичи: только художник может воздвигать из этого материала изящное здание».
Обращаясь к подлинным событиям, автор, естественно, вводит в повествование и подлинные исторические личности. Среди них не только прославленные Еременко, Чуйков, Родимцев, но и малоизвестные: комиссар переправы Перминов и другие. Порой даже не знаешь, вымышленный перед тобой персонаж или нет: мы уже видели, что Свистун прямо перешел из очерка, лишь переменив фамилию, а Саркисян даже фамилию сохранил! ‹…› А прообразом одного из самых художественно сильных эпизодов — прорыва корпуса Новикова — стал рейд танкового корпуса Вольского. Сам автор ‹…› объяснял этот сплав «романических» и исторически достоверных героев и эпизодов тем, что живые, непосредственные впечатления переполняли его и потому для него не было разницы, происходило ли это с героями «вымышленными» или с действительными участниками обороны. «Да и вообще,— добавил он,— дело не в разделении героев на вымышленных и реальных, а в том, как те и другие работают на общую идею, общую цель книги. Вряд ли следует доискиваться, насколько реален каждый герой,— гораздо важнее понять, насколько помогает он писателю реализовать замысел романа».
А в романе есть размышление писателя о высшей простоте, появляющейся на вершинах и науки, и стратегии, и политики, и искусства,— той простоте, которая подобна высшей простоте дневного света, рожденного из трудной сложности цветовых волн.
Одним из таких слагаемых «трудной сложности» исторически достоверного повествования являются прямые авторские раздумья по поводу разворачивающихся событий, безбоязненное включение эпизодов, более подчиненных ходу авторской мысли, чем самодвижению художественного мира и романических характеров. ‹…›
Такого рода философско-публицистические отступления Гроссмана богаты по тембру, ибо богаты по темам, идеям, проблемам. То суховатые рассуждения на военно-стратегические темы: «В чем причины отступления и тяжелых, трагических неудач Красной Армии в первые месяцы войны?» То раздумья многое повидавшего человека о соотношении опыта и военных наставлений, в которых ведь нельзя узнать того, что чувствует, думает, как ведет себя человек, прижавшийся лицом ко дну окопа, когда в восьми вершках над его головой скрежещет гусеница вражеского танка. То щемящие лирические строки о человеческом страдании, которое не останется, как останутся камни огромных домов и слава генералов; оно — слезы и шепот, последние вздохи и хрипы умирающих, крик отчаяния и боли — исчезнет без следа вместе с дымом и пылью, которые ветер разнесет над степью.
Так странное обаяние рассуждений, исполненных разума и мудрости, то и дело сменяется стихией чувства, словно у писателя нет узды, нет «внутреннего редактора», есть только полная раскованность, с которой он живописует жизнь, задумывается над ее законами, поддается ее свободе. В воспоминания Штрума врываются то ли ему принадлежащие, то ли авторские слова: «О, ясная сила свободного веселого слова! Она в том и проявляется, что вопреки страху его вдруг произносят». А главка о лейтенанте Викторове заканчивается авторским: «Идет лесом узкоплечий лейтенантик в старенькой гимнастерке,— сколько их забыто в незабываемое время». Без этого лирического подголоска, лирических всплесков нельзя было бы выдержать ни драматических перегрузок, ни державной эпической поступи, ни пространных рассуждений. ‹…›
Крупный и истинный художник, Гроссман, конечно же, раскрывает свою мысль через взаимодействие художественных образов, через пластичные картины. Но все-таки подчеркнем это обстоятельство: раскрывает свою мысль. Нельзя не признать, что логикой развития мысли, а не логикой нравственных поисков персонажей движется в значительной мере сюжет романа: выявляя существенные стороны бытия, характеры героев не претерпевают, как правило, изменений в ходе этого великого, но краткого по времени события, а лишь полнее раскрываются в своем прошлом и настоящем. ‹…›
Рассылая «зонды», автор вовсе не торопится нанизывать все новые и новые эпизоды, но старается «выжать» из каждого эпизода как можно больше, чтобы мы ощутили всю полноту взаимосвязей, все богатство деталей, всю сложность выявляющих себя характеров, ощутили ткань жизни, неразрывную в своей цельности. Поэтому в дилогии есть эпизоды, представляющие собой как бы целую повесть. Это — оборона вокзала, где действие постепенно концентрируется, словно воронка в глубоком омуте: от круговой обороны всего батальона до гибели последнего оставшегося в живых солдата. Это — вечер в семье Шапошниковых, где действие, наоборот, как бы расходится веером, вовлекая все больше и больше персонажей. Это — оборона дома Грекова, где действие высветило главную идею дилогии — живительную силу свободы.
Всмотримся в одну из таких «повестей» — августовскую бомбежку Сталинграда, чтобы полнее ощутить, как происходит в дилогии объединение подлинной истории и вымышленных героев, как рождается симбиоз авторской мысли и художественного самодвижения.
Первое знакомство читателя с основной группой героев происходит в доме Шапошниковых — здесь собрались родственники и знакомые этой большой семьи. После «семейной» картины действие развертывается все шире и шире, эпизод сменяется эпизодом. Война разметала, или, точнее говоря, развела, в разные края членов этой семьи. Второй раз она уже не собирается вместе, но, если позволительна такая игра слов, собирается воедино. Это происходит именно во время первой бомбежки Сталинграда. Эпизод бомбежки — одна из двух кульминаций романа «За правое дело» (вторая кульминация, точка наивысшего подъема — оборона вокзала батальоном Филяшкина). ‹…›
Ее предваряет большая публицистико-философская глава о Гитлере, о том, что идея сверхчеловека порождена отчаянием слабых, а не торжеством сильных, об исторических личностях подлинных и мнимых. Следующая глава открывается настораживающей фразой: «Этот день начался так же, как и все другие дни». И дальше идет художественная зарисовка того, как «весь большой город, полный тревоги, объединивший в себе черты военного лагеря и черты мирной жизни, задышал, заработал»: просыпаются шоферы военных машин, заночевавшие в городе; сидят в ожидании переправы истомившиеся люди; кассирша кинотеатра жалуется уборщице на заведующего, задержавшего зарплату; устанавливают бронеколпак у завода; идут с ночной смены рабочие.
Кончается эта сценка сталинградского утра упоминанием, входящим в общий ряд «мирных мелочей»: жена управдома судачит на скамеечке у ворот о жильцах дома. Но именно этот разговор уже вырывается из ряда мелочей, потому что предваряет принципиальное авторское раздумье о том, что нет истинного знания ни у тех, кто, подобно жене управдома, видит лишь пороки и слабости человеческие и не понимает, кто же свершил победу, ни у тех, кто спустя годы, оглядываясь на великие свершения, наивно полагает, будто в ту пору жили одни лишь титаны, герои, великаны духа. «Разве любовь к свободе, радость труда, верность Родине, материнское чувство даны одним лишь героям? И разве не в этом надежда людского рода: поистине великое свершается обыкновенными простыми людьми».
И вот теперь, после главы публицистико-философской и главы очерковой, идут те удивительно пластичные главы, которыми так потрясает нас Гроссман-художник. В них предстает, как обыкновенные простые люди оказались способными на великое. Именно это общее чувство собирает воедино семью Шапошниковых — представителей той силы, которая не испугалась зловещего немецкого насилия.
Грохочет ужаснейшая бомбежка ‹…›. Как же поведут себя люди в этом аду ‹…›?
И Гроссман ‹…› проводит перед нами большинство своих героев, наших недавних знакомцев. При этом он нарочито обстоятельно, с мельчайшими подробностями рассказывает нам о поведении людей, переплетая великое и обыкновенное, чтобы обыденность обыкновенного резче оттеняла величественность великого.