Прошли сутки, и Христич попросил костыль. Две сотни раненых лежали на земле под брезентом, в такую палатку, прикинул Христич, можно загнать танковую роту. Переходя от одного раненого к другому, Христич вглядывался в бескровные лица, но не находил среди них ни одного знакомого, курсантского. Начал расспрашивать: вчера отправляли в тыл тяжелораненых? из Третьей роты там был кто-нибудь? Отвечали: никого не отправляли, потому что все раненые померли, убитых тьма и никакой Третьей роты не было вообще. Христич разволновался, стал доказывать, что вчера на рассвете рота курсантов, приданная 293-й дивизии, заняла рубежи для контратаки, смелым ударом опрокинула прорвавшихся немцев… «Да пошел ты! – сплюнул кто-то. – Не было, поверь мне, никакой третьей курсантской роты!»
Христич выбрался из палатки, лег на землю и расплакался – от жалости к своим безумцам, которых он не научил прыгать от ярко-желтых комков к зеленым бугоркам. Все они полегли за дело, ради которого сожгли в избе трех русских баб.
Из запасного полка, рассказал он, его направили в штаб корпуса, оттуда в полк, им он теперь и командует. Ни о ком из офицеров курсов ничего не знает.
И Андрианов не знал. Помнил некоторые фамилии особо запавших в память людей. После Крестов он старался не перегружать себя лишними именами, адресами и воспоминаниями. Фалин, Кубузов, Рубинов, Лебедев, Сундин – достаточно. А о Висхоне и Калинниченко он почему-то не хотел говорить с Христичем.
– Особняк тебя не дергал?
– За тех блядей, что сгорели?.. Да кому они нужны.
– Понятно, – промолвил Андрианов, и голова его поникла, хотя уж он-то знал, что никто не сгорел.
В тот день, когда Калинниченко простился с ним и увел Висхоня на станцию, в часы, когда Третья рота была еще на марше, Андрианов готовил себя и женщин к бегству. Он набил мешок всем необходимым для переодевания и, стараясь быть не замеченным, вернулся к женщинам.
Мешок оставил в сенях, ступил на порог и скромно сел, будто нет его здесь и не слышит он того, о чем спорят женщины, а те дотошно обсуждали: как лучше – с холостыми или женатыми? «Да все они врут, что холостые!» – кривила губы Томка. Вдова мстила всем: немцам – за то, что они убили ее мужа, своим – за то, что не уберегли его от гибели. У воровки Люси сложилось иное мнение о достоинствах безалаберных холостяков: они никогда не печалятся, обнаружив пропажу, им ведь не надо объяснять женам, куда подевался портсигар или еще что поценнее. Зато Варвара видела в холостячестве много отвратительных черт, каких – она не говорила.
Иван Федорович помалкивал и слушал, будто пил парное молоко, так ему было свежо и приятно от мысли, что он спасет трех женщин, потому что на них завтра или послезавтра накинут петлю. По законам сложения и умножения слухов, присущих тяжелым боям на фронте, в немецкий десант включат этих тараторок, носительниц и хранительниц мужского счастья.
Он цыкнул на них, притащил мешок с обмундированием, сказал, что отныне они – воины славной армии, санинструкторы, документы уже сделаны, форму надо подогнать и завтра ночью смыться, за каждой что-то тянется, их ищут.
Женщины захлопотали. Люська, не один год перешивавшая краденое, из пяти брюк сделала три юбки. Томка, гордившаяся своими красивыми ногами, юбку себе укоротила, Варвара держалась моды начала века и служить хотела только в длинном, она же почему-то не любила пилотку, и с банкой тушенки пошла по дворам, в Посконцах эти банки уважали из-за вкуса и нелепой буквы «У», похожей на рогатину. На нее Варвара выменяла берет, Андрианов переколол на него звездочку со своей фуражки, в дальний путь он решил отправиться в пилотке. О драгоценностях от Калинниченко женщинам говорить не стал. Когда покинут они эти опасные места, тогда и разделит он золото и побрякушки на три части, и женщины на них купят себе хорошую обувку, платья, кое-что сберегут и на черный день. Все-таки женщины, не окурки какие, не бычки обмусоленные…
Всю ночь и весь день кроили, шили и гладили, примеривали, учились прикладывать руку к головному убору, заучивали новые фамилии. Всем было весело, бесшабашно даже, под пластинки Утесова самому Андрианову казалось: да пустяки, вырвемся из этих проклятых Посконц, доедем! Куда доедем – сам не знал. Пока – в сторону Саратова, поездом, а там определимся, Варвара сойдет в семидесяти километрах от города, от станции до ее деревни – восемь километров, дошагает или доедет. Она накопила, заработав и выпросив, четырнадцать банок консервов, разных, от тушенки до крабов, да четыре килограмма муки. Могла бы и больше достать, сохранить и припрятать, но Люська бесила подруг откровенной прожорливостью и не раз запускала руку в сокровища Варвары.
Решили было уходить под утро, но женщинам захотелось поразжиться кое-чем на курсах. Там, знали они, никого нет, там есть мука, крупы, сахар, все это можно вытащить на дорогу, спрятать в кустах, самим же вернуться, сюда за вещами, забрать жратву и шмотки, сделать ручкой «прощай», а дальше – как в английской песне про Типперери.
Вздорная была идея, глупая, опасная, и согласился с нею Андрианов потому, что хотел для Люськи прихватить на курсах одеяльце, она временами пугающе кашляла.
Стали собираться. Обманывая возможных воришек, дверь и окна закрыли изнутри, сами же выбрались через дырку в пристроенном к сеням сарае. Томка зачем-то сунулась в баньку, выскочила оттуда вся в гневе: «Ваня, дай пушку, пристрелю эту сучку!» Люська захихикала, что-то протянула ей, – наверное, подумал Андрианов, у Томки что-то ценное было спрятано в баньке. «Как вам не стыдно!» – укорила Варвара. Уже открыли калитку, когда чуткие уши Андрианова уловили шум автомобильного мотора, и не одного. «Назад!» – скомандовал он перепуганным женщинам. Побежали, спотыкаясь, к баньке, залегли в ней. Варвара высунулась в узкое оконце, поелозила в нем, но так и не пролезла. «Красноармейцы идут» – шепнула она, да и Андрианов разобрался уже в раздробленных звуках, какими сопровождается поступь вооруженных людей. Конец, подумал он, приехали за женщинами, брать их, и только по Тосе догадался, что в Посконцы ворвалась Третья рота.
Сад надежно прикрывал баньку, ее и днем не заметишь, но когда дом загорелся, всем в баньке показалось, что они на виду, что поджигатели доберутся до них. Женщины завизжали, Андрианов схватил Томку и Люську за горло,
Варвару же коленом придавил к полу. Умолкли. Дом горел, треща и повизгивая, испуская вопли, и женщины плакали от свалившейся на них беды: огнем уничтожалось самое дорогое для них, кое-какое бельишко, выстиранное и развешанное для просушки, а Люська горевала еще и по гитаре, по патефону всплакнула и Томка. В щель притолоки Андрианов сунул еще вчера камни и золото Калинниченко, и сейчас радовался, что так и не сказал женщинам о царском подарке.
Дом еще не сгорел, а по минометным взрывам Андрианов понял, кого теперь атакует рота. Надо было уходить, переждать в балке, Третья рота в казармах не задержится, ее погонят на станцию. Женщины совсем раскисли, дрожали, всхлипывали, первой сдалась Варвара, когда услышала, что вместо сгоревшего добра она получит на курсах втрое больше консервов и пшена. Люська вдруг рассмеялась и рассказала анекдот о попугае в горящем борделе. Ползком, мимо шалашика, добрались до склона оврага. Полежали в густой влажной траве. В сереющем мраке вилась дорога, безлюдная, светлая и не опасная. Перешли ее. Кошачьи глаза Томки отсвечивали зеленью, «ямка здесь, осторожнее», – предупреждала она. Спустились в балку и добрались наконец до стрельбища, сюда каким-то образом попала будка путевого обходчика, в ней обычно раздавали патроны и проверяли оружие. Наплевано, накурено, повсюду окурки, пустые гильзы пованивают пороховой кислятиной. Варвара наломала веток, подмела. Женщин клонило ко сну, они легли на тряпье, пахнущее оружейным маслом. В глубокой балке холодило, тяжелый туман влился в нее, Люська откашлялась и позвала Андрианова, чтоб тот спал вместе с ними, утеплял, обвила его руками. Сзади дышала в затылок Варвара.
Солнце уже выгнало туман из балки, когда он проснулся. Снял с себя руки и ноги женщин, выбрался из будки, поднялся наверх, залег в кустах. Забор – в километре, что и ним – не видать, в ветре была горечь горелой резины. Труба не дымила. Выстрел. Потом еще. Что-то задвигалось, набегало. Сухо протутукала автоматная очередь. По солнцу – около десяти утра. И наконец запылила дорога, Третья рота пошла вливаться в 293-ю дивизию. Андрианов съехал вниз по скользкой траве, разбудил женщин, сказал им: глаз не сводить с крайней караульной вышки, как появится на ней белая простынь – идти к забору.
Ключи начпрода позвякивали у него в кармане, равнодушно глянул он на сбитые со складов замки, он знал, где начпрод прячет истинные богатства. Прошелся по казармам, постоял у клуба, у гаража, куда попала мина. Остальные только повыбивали стекла да кое-где обрушили забор. И все же повсюду – следы разгрома или бегства, как два года назад в том гарнизоне, где застала Андрианова война, там он, как и сейчас, один-одинешенек стоял на плацу военного городка, брошенного на произвол судьбы, под гусеницы уже грохотавших невдалеке танков. Он тогда еле ноги унес, надеялся и отсюда выбраться живым, не встревожило его и появление нежданных гостей. У пролома в заборе взнузданной лошадью остановился студебеккер с высокими бортами, автоматчики в касках и накидках ловко поспрыгивали, мягко опускаясь на землю, раньше всех через борт перелетел прыгучий начальник, без каски, с ястребиными глазами, сразу обшарил ими округу, не глядя причем на Андрианова, но руками побалтывая так, чтоб тот понял: пистолет он выхватит раньше, сопротивление бесполезно. Спросил, кто еще есть в расположении части. «Никого, сам видишь». Лица автоматчиков вымазаны сажей, покопались, значит, на пепелище. «В госпиталь пора, служивый», – дал совет начальник, возвращая Андрианову документы. Тот чуял: за спиной кто-то наставил на него ствол, повернулся – еще два таких же начальничка, без касок, с волчьими ухватками, сажей не мазанные, под мышкой того, что справа, шахматная коробка.