— Работа с Голубевым еще не закончена. Но первые сдвиги уже есть. Меня кое в чем поправили, но будем эту работу и с ним и с другими продолжать.
Зубарев кивнул, а сам подумал: «Упрекнуть меня хочет, свою правоту доказывает. Что ни говори, а выговорешник ты схлопотал!»
Колыбельников пошел дальше, а Зубарев в задумчивости некоторое время постоял и тоже двинулся по своим делам.
Подполковник Никишов встретил Колыбельникова радушно:
— Садись. Ну как, переживаешь?
— Конечно, неприятно.
— Ну ничего. Крепись. Я вызвал тебя, чтобы облегчить тебе горечь. Я тоже пострадал.
Колыбельников вспомнил: в приказе фамилия Никишова не упоминалась. Тот, видно, понял его, подтвердил:
— В приказе меня нет, верно. На меня представление было к званию полковника. Теперь придержали. Ты знаешь, я даже доволен. Совесть не будет мучить. Помнишь, я тебе насчет «кругов» говорил, которые могут дойти в вышестоящий штаб из–за дела Голубева?
— Помню, — сказал Иван Петрович, не понимая, к чему клонит Никишов.
— Так вот, я тогда узнал, что меня на полковника представили, а тут ты некстати с этим своим ЧП. Побоялся я, могут задержать представление, раз имеются такие неполадки в работе. Ну в общем, смалодушничал я тогда. А самого тошнило от такого поведения. Вот и решил сказать тебе чистосердечно об этом, чтоб окончательно снять камень с души. Ну а теперь все на местах, представление задержано. Так мне и надо.
Колыбельников ощущал большую неловкость от этого разговора, не принято старшим по должности говорить такое подчиненным. Но, с другой стороны, было очень приятно, что Никишов нашел в себе силу сказать все это именно ему.
— А ты, Иван Петрович, — продолжал горячо подполковник, — в случае на стрельбище полностью прав! Так и надо учить мужеству! Так что голову не вешай! Ты действуешь правильно!
В тот час, когда Никишов отпустил Колыбельникова и майор вернулся в штаб, Юрий Голубев сидел на своей кровати в спальном помещении и переживал случившееся на вечере поэзии. Ощущение какой–то гнетущей пустоты тяготило его. Считал себя поэтом — и вдруг ни одного стиха не может прочитать людям! Оказывается, за все время не написал ничего настоящего! Ну есть несколько стишков про девчонок, про любовь, но все это побрякушки какие–то, как нелепые брелки, крестики или костяшки, которые носили на шее бородатые дружки в гражданке.
«Какой же я был темный!» Голубев долго думал о своей жизни и службе в армии. Закончились эти думы решением: «Надо сжечь тетрадку со стихами, чтобы пепла от нее не осталось! Хорошие стихи еще неизвестно когда напишу, а если эта тетрадка кому–то в руки попадет, очень неприятно будет и мне, и особенно Колыбельникову — вот, скажут, моральное мурло вашего героя».
Юра достал из тумбочки толстую тетрадь и пошел за стенку казармы, на ту полянку, где когда–то пел под гитару. Огляделся. Не обнаружив никого поблизости, хотел рвать листы из тетрадки, но вдруг подумал: «А что, если отдать все это замполиту? Стыдно. Ох как стыдно нести ему такую «поэзию»! Раньше, когда он просил, постеснялся даже один стих прочитать. Мог бы выбрать что получше и прочитать, но не решился. Как же нести всю эту дребедень? Нет, лучше сжечь!»
Юрий опять взялся было за спички, но вновь отложил тетрадь. «И все же надо отнести это замполиту.
Пусть будет стыдно. Он поймет: если я сам принес, не сжег, не выбросил, значит, навсегда положил крест на такую писанину. Наверное, ему это будет приятно». И этот последний аргумент решил все: сделать приятное человеку, которого уважаешь, который покорил умом и благородством. Ради этого можно решиться на многое.
Голубев шагал к штабу, сжимая в руке свернутую в трубку тетрадь. Никогда эта тетрадь не была такой тяжелой, она жгла руку, хотелось ее бросить в первую урну. Но Юрий нес ее как приговор себе и надежду на помилование.
Колыбельников встретил Голубева, как всегда, приветливо.
— Здравствуй, Юра. Какие дела привели ко мне?
— Помните, вы просили меня почитать стихи?
— Помню. — Колыбельников посмотрел внимательно на Юрия, увидел в его руке тетрадь и понял по его лицу и беспокойным глазам, что в душе у парня происходит трудная борьба.
— Вот, принес.
— Не надо теперь читать твои старые стихи, — сказал Иван Петрович, поняв причину взволнованности Юрия, и, щадя его, добавил: — Все это в прошлом. Скоро ты напишешь много новых, хороших стихов, которые я с удовольствием послушаю.
Голубев стоял немного бледный, тетрадь держал, как гранату с выдернутой чекой. «Такому человеку я хочу дать эту муть! Зачем я пришел? Надо было бросить эти вирши в уборную! Только там им место!.. Нет, пусть он знает все!»
— Я принес вам все, что я написал, — Юра невесело улыбнулся, — полное собрание сочинений. Я оставлю вам это навсегда. Совсем. Только, прошу вас, читайте без меня. И если можно, ни о чем не спрашивайте.
— Можно, — твердо сказал Иван Петрович, ему очень хотелось облегчить состояние Голубева. — Если хочешь, я вообще не буду читать. Просто положу, и пусть лежит. Ну разве когда–нибудь на старости лет полистаю.
«Он и поступит так, раз обещает, мужик железный!» — подумал Юра, но все же тихо сказал:
— Нет, почитайте, вы должны знать все… Разрешите идти?
— Иди, Юра, и не переживай, я понимаю это прошлое.
Приход Голубева сразу поправил настроение Колыбельникова, неприятный выговор в приказе как–то совсем забылся. «Вот оценка моего труда, — взволнованно думал Иван Петрович, — это второй твои благородный поступок, Юра, теперь уже вполне самостоятельный! Ох, нелегко тебе было решиться на это! Но ты не представляешь, как ты меня обрадовал. Вот она, радость политработника: человек перешел в нашу веру, переродился, стал моим единомышленником. Ну спасибо тебе, солдат, порадовал!»