– Вы фантазируете, – захихикал прокурор. – Знаете, если бы да кабы…
В легком шуме за своей спиной ему послышалось какое-то сочувствие. Он переступил с ноги на ногу. В поисках какой-то записи в своих бумагах задел рукавом и перевернул микрофон, носовой платок выпал у него из рук. Нагнулся, чтобы поднять его, и в этот момент перед глазами явственно возник штурм его отрядами какого-то города, но не успел рассмотреть ни крыш, ни улиц, ни возвышавшихся вокруг гор. Они с Велько наступили на гнездо ядовитых змей возле скалы, вокруг бухали выстрелы из пушек и пулеметов, слышались крики людей, пробегали по камням санитары с носилками… Велько умер очень быстро, но перед смертью его раздуло, как бурдюк. Змея укусила его в ногу… «Велько, бедняга, ведь у него никакой обуви не было», – вздохнул он, поднимая платок. Эх, были бы у тебя ботинки или хотя бы опанки…
– Если вы устали, я могу сделать небольшую паузу, – сказал судья.
Он никак не мог взять себя в руки: «Кто-то рапортовал ему о том, что немцы сдаются. Кто? Американский полковник Сайц? Или это был капитал Менсфилд? Около тысячи убитых немцев и усташей. Голова Велько стала размером с бочонок! А опанки…»
– Если вы устали, скажите, – повторил полковник Джорджевич.
– У них были деревенские сумки через плечо и опанки! – вдруг вылетело у него.
– У кого? – удивился судья.
«Что это со мной? Больше не могу. Что я доказываю и кому? Короче, все короче. Это просто мучение. Они же еще и издеваться надо мной будут. Я здесь говорю вслух о своих видениях и разбегающихся мыслях. Собраться. Выдержать еще немного!» – подбадривал он самого себя.
– Партизанский корпус попал в мою засаду, – он приблизился к микрофону. – Они шли из Боснии. В ущелье, контролировавшееся моими отрядами, они вошли как с похмелья, без разведки, без авангарда, без бокового прикрытия. Меня это даже не удивило, потому что с первого дня ими командовали необученные в военном отношении люди, безграмотные слесари. Ждали только моей команды, но команды не последовало, и они так и прошли в сторону Златара. Моей команды не было потому, что я просто не мог приказать открыть огонь по этим крестьянским кожухам, шерстяным носкам, опанкам и торбам. Такие же точно кожухи, опанки и сумы носили и мы. В кого стрелять? В себя, в своих, в свой народ? Я не мог. Не только тогда, но и множество раз до и после того. Я говорю это не для того, чтобы сейчас, перед партизанским судом оправдывать те или иные свои действия. Напротив. Я обвиняю себя. Раз я был командующим, я должен был быть суровым и слепым. Пуля не выбирает, и мне следовало быть таким. И уж если я не мог ненавидеть врага, то у меня не было права смешивать военные и человеческие аргументы. Я же, к сожалению, руководствовался чувствами. Уже после братоубийственного столкновения седьмого июля в Бела Цркве мне следовало занять решительную позицию. И умные люди из моего окружения именно это мне и советовали. Я все еще колебался и на что-то надеялся. Сердце не позволяло мне поднять руку на своего ближнего, тем более тогда, когда наша родина оказалась захвачена немцами, а в хорватском государстве вода в реках покраснела от сербской крови. Я стремился образумить эти горячие головы, отрезвить их от русских фантазий и русской революции. Я рассчитывал также и на то, что и западные союзники через Сталина окажут на них нажим и заставят отказаться от развязывания гражданской войны. Из Москвы мне было сообщено, что Сталин за ними не стоит, что им приказано воевать под моими знаменами. Это же при нашей первой встрече подтвердил мне и Тито. Сталин хотел, чтобы я включил партизан в свои отряды и чтобы Тито стал членом общего Верховного командования. Я согласился на это без колебаний, но глава партизан тянул с подписанием такого договора. Я понимал, что он ведет двойную игру, что и он, и Сталин просто стараются выиграть время, но даже тогда не смог найти в себе достаточно решительности, чтобы нанести удар и сокрушить их предательскую политику. Они тогда вообще не представляли собой сколь-нибудь значительной силы. Жалкая горстка, всего несколько сот человек. Я мог покончить с ними за одну ночь. И к такому шагу я был готов как офицер, однако не мог его сделать как человек. Нелегко стрелять в родную кровь, в наших детей, даже несмотря на то, что эти скудоумные дети убивали и своих братьев, и своих родителей. Я пытался избежать исторического проклятия как зачинатель кровавого раскола среди своего народа. Когда партизаны напали на нас на Любиче, в Пожеге, под Кралево, в Горни Милановаце, меня не было на Равна Горе. Приказ нанести ответный удар и не прощать больше их вероломство был отдан не мною, а другими людьми. После этого я еще два раза принимал у себя Тито и стремился удержать его от гражданской войны. Все переговоры о перемирии велись по его инициативе, это он в панике бросался ко мне и просил о передышке и спасении от полного разгрома, потому что его силы были гораздо слабее. Я все это понимал и снова и снова давал ему шанс. Но оказалось, что я давал шанс бесчестию, преступлению и трагедии, которая вскоре непосредственно сказалась и на всем государстве, и на армии, и на мне. Действуя из самых благородных побуждений, я открыл дорогу в ад. Так получилось. И Сербию, и всю нашу страну я воспринимал как один общий большой дом. Моя война была направлена только на оккупантов и усташей. И в каждом бою я до конца использовал свою военную силу, знания и волю. Но когда я сталкивался с партизанами, с людьми Недича и Лётича, весь жар и вся энергия исчезали, потому что я знал, что каждый снаряд, каждая выпущенная пуля могут попасть в родственника, брата, отца, соседа или сына. И каждая новая могила после такого столкновения была могилой в нашем общем доме, в нашей семье. Я не хочу говорить о генерале Недиче и Димитрии Лётиче. Не хочу говорить о них потому, что вы их убили. Но одно я скажу – нельзя считать предательством народа согласие на малое зло, если оно спасает от зла большего. Но никак не наоборот. Наоборот делали коммунисты. Их целью было придти к власти, и этой цели они подчинили все. Какой это будет стоить крови, их не интересовало, и они не знали ни человеческого, ни Божьего закона. Чем хуже для народа – тем лучше для них. Из этого они и исходили. До вступления в Сербию Красной Армии партизаны на всех участках боев во всей Югославии не убили и тысячи немцев, а я брал их тысячами в плен только в результате одной операции. Я брал их в плен и после освобождал, потому что у меня не было лагерей для военнопленных, у меня не было для них ни пищи, ни одежды. А сегодня это расценивается как подтверждение моего коллаборационизма. Те террористы, которые сейчас судят меня, считают, что моим долгом было ликвидировать пленных и опозорить и свою профессию военного, и свой народ. Коммунисты так ненавидят меня потому, что для них не существует таких понятий как честь офицера и честь народа. Самое большое, что я мог сделать, это предотвратить слепую месть сербскому мирному населению, да еще на основе такого ужасного соотношения: сто за одного. Партизаны делали все для того, чтобы вызвать месть оккупантов, им это было выгодно, они рассчитывали, что в страхе от расстрелов и виселиц, оставшись без имущества и домов, народ начнет массово уходить в лес. Кроме того, в их интересах была гибель как можно большего числа сербов с тем, чтобы потом, после окончания войны, им было легче ввести красный террор. Гарантией уничтожения демократии и захвата власти для коммунистов были сотни тысяч мертвых сербов и разброд и смута среди этого самого многочисленного народа Югославии. Именно этим объясняются постоянные заигрывания Тито с усташами и состязание с ними в том, кто больше наших трупов побросает в ямы. Во многих местах Герцеговины, Боснии и Лики партизанские погромы и резня превосходили то, что творили усташи. Об этом свидетельствуют факты. Для меня такая чудовищная стратегия была неприемлемой, я разрывался на два фронта, борясь и против оккупантов, и против усташей, и при этом еще старался загасить огонь конфликта внутри самой нашей нации, сохранить каждую жизнь и обеспечить возрождение государства. Я верил, что смогу положить конец всему этому злу, более того, еще во время войны я предпринимал усилия для создания на Балканах демократического союза, основой которого стали бы Сербия и Югославия. Такое видение будущего моего отечества вызывало бешенство правящих этим бесчеловечным миром. Здесь я имею в виду прежде всего Великобританию и Советский Союз. Им не нужны были сильные Балканы с Сербией в качестве центра. Сталин хотел видеть на этой территории свои колонии, а Черчилль содрогался от одной только мысли о выходе России к Адриатическому морю. Этот господин понимал под Югославией расширенную Сербию, а Сербия для него была естественным вассалом России. В хорвате Тито он нашел препятствие русскому прорыву на Адриатику и будущего союзника Великобритании. Он не придавал никакого значения тому, что партизанский главарь был воспитанником Сталина, особенно после того как Тито поклялся ему, что он не коммунист. Моя решительность в борьбе против убийц-усташей была истолкована в Лондоне как коллективная месть хорватам и стремление расширить Сербию до границы со Словенией. Сталин, более умный и коварный, предложил в Тегеране ввести после войны оккупационное управление Хорватией, распалив тем самым еще больше сербофобию Черчилля. В результате этого Тито был провозглашен единственным возможным защитником от сербской экспансии и победы. Именно поэтому нужно было еще до окончания войны сломить Сербию и разбить мою армию. Эту работу начали два года назад тысячи самолетов западных союзников, которые вели массированные бомбардировки Белграда и крупнейших сербских городов. Но этого им было недостаточно. Они не дали генералу Леру капитулировать передо мной. С Запада партизанам доставлялись тонны оружия, с Востока им на помощь спешили войска Сталина. Но Черчилль по-прежнему боялся меня. Уже вступив в Германию, он распорядился о бомбардировках Оснабрюка и других лагерей, где содержались сербские солдаты и офицеры, взятые в плен в сорок первом. Тех, кто выжил, и раненых загоняли в вагоны для скота и отправляли прямо в руки партизан в качестве военного трофея. Тех несчастных, которым в начале прошлого года удалось пробиться к западным союзникам, они тоже выдавали Тито, а тот их без промедления расстреливал. Мне неизвестно точное число жертв массового убийства под Кочевье и возле Зидани Моста, но я утверждаю, что Уинстон Черчилль тоже приложил руку в этой резне и к этому национальному позору. После советско-партизанской оккупации Сербии было ликвидировано более двухсот тысяч человек. Покинутый и преданный своими союзниками по войне, я с боснийских гор наблюдал за массовым истреблением своего народа, не имея возможности выступить против зла и остановить его. Достигли моего укрытия в горах и покаянные слова Черчилля о том, что Сталин и Тито перехитрили его и что он лично готов прибыть в мою землянку и на коленях просить прощения. Он сказал, что готов стать моим солдатом и идти в бой! Но против кого, господин Черчилль? Неужели опять против сербов?! За последние два века мы уже насытились и вашей помощью, и вашими бомбами. Нет. Большое спасибо. Здесь у нас, господин Черчилль, немцев больше нет. Здесь остались люди в опанках с крестьянскими сумками через плечо. Только теперь опанки стали еще более драными, а сумки почти совсем пустыми. Здесь и без вас хватит арестов и смертей, а ведь именно этого вы и хотели. Это вы и получили, к сожалению… – тут у него в голове все смешалось и поплыло перед глазами.