Идти к Леониду Витальевичу было теперь незачем, но Воля — без цели — продолжал удаляться от дома.
Интернациональная, переименованная в первые же дни оккупации в улицу Мазепы, а теперь получившая новое название — Риттерштрассе, поражала своим новым обликом. Одна ее сторона — на протяжении двух длинных кварталов — отошла к гетто; все окна и двери домов на этой стороне были наглухо забиты досками. Не оставалось и щели, в которую можно было бы выглянуть, заглянуть… Дома стояли узнаваемые и неузнаваемые, превращенные в тюрьму.
Но тень огромной тюрьмы, казалось, не падала на другую сторону улицы. Здесь были магазины, немецкое офицерское кафе с широкими, отбрасывающими зеркальные отблески окнами-витринами, и за ним — кино со вспыхивающей рекламой; возле него сновали мальчишки, встречались солдаты с девушками… И страшнее, чем превращение знакомых кварталов в тюрьму, было то, что для людей, шедших мимо кафе, магазинов, кино, вторая сторона улицы будто не существовала.
Воля повернулся спиною к кино и стал открыто, ни от кого не таясь, упрямо и пристально смотреть на слепые фасады с забитыми окнами. Прохожие — один, другой — покосились на него, как бы остерегая: «Твой взгляд может быть кем-нибудь перехвачен». Он продолжал глядеть.
Переулки по краям кварталов с забитыми окнами перегораживались сплошными высокими заборами, — гетто быстро отделялось, заслонялось, запиралось от города. И сами узники возводили стены, за которыми немцы обрекали их томиться.
Еще не зная, зачем это делает, Воля быстро перешел улицу и через узкий проход между стеною дома и недостроенным забором углубился в переулок. Он был теперь на территории гетто. Двое пожилых мужчин в потрепанной рабочей одежде, несшие плотницкий инструмент, — первые, кто попался Воле навстречу, — заглянули ему в лицо и, определив: «не еврей», спросили не по очереди, разом:
— Зачем ты сюда, мальчик? К вечеру гетто будет закрыто, как ты выйдешь тогда?..
— Ты ищешь кого-нибудь? Может быть, своих друзей?..
После этого каждый ответил другому за Волю:
— До вечера он тут не останется, он же не глупый мальчик…
— Конечно, он кого-нибудь ищет. Кто же придет в гетто на прогулку? Это же не парк…
Воля не знал уже, должен ли сам сказать что-нибудь в ответ. Потом проговорил все-таки:
— Я ищу Риту Гринбаум. Уже все… — он запнулся, почему-то стесняясь произнести «все евреи», — сюда переехали?
Мужчины пожали плечами, чуть развели руками: пожалуй, все, но можно ли гарантировать, что все без исключения?.. Один из них переспросил с резким акцентом:
— Рита Гринбаум?
И оба покачали головами: такой они не знали, к сожалению. Они с симпатией смотрели на русского мальчика, озабоченного судьбой неизвестной им Риты Гринбаум.
— Славный мальчик. Хорошо, что он не еврей!
— Раньше ты сказал бы: славный мальчик, жаль, что он не еврей!
— Потому что кое-что изменилось… Да.
И, как бы не в силах больше чего-то длить, двое, отведя глаза, произнесли: «Прощай».
Они с Волей разошлись в разные стороны. Удаляясь от Риттерштрассе, Воля зашагал по улицам и переулкам гетто.
…Он не встречался с Ритой несколько дней — она просила его не приходить, пока они будут заняты переездом в гетто. «После того как мы переберемся окончательно, увидимся». Так она сказала ему, точь-в-точь, слово в слово. Но как же они увидятся, если вход в гетто и выход из него будет сегодня вечером запрещен?.. Он опять и опять повторял про себя слова Риты, как будто в них мог найтись на это ответ.
Улицы гетто были узки, а дома на них — двухэтажные, одноэтажные — стары, часто ветхи: здесь жила до революции городская беднота. По этим улицам бежали, шли, брели сейчас еврейские семьи, таща на себе домашний скарб. Даже самые маленькие дети несли что-нибудь, дорога была каждая пара рук, — захватить с собой из дому людям разрешалось лишь то, что они могли унести за один раз. И хотя забор, которым обносили гетто, еще но был достроен, мало кто решался сбегать отсюда за вещами в свой оставленный дом…
На глазах у Воли люди заходили в подъезды, обнаруживали, что все комнаты на обоих этажах уже заняты, заполнены теми, кто ненамного опередил их, и спешили дальше. Но с улиц, где они надеялись найти свободное жилье, им навстречу стремился поток тех, кто уже не нашел там пристанища…
Становилось ясно, что жить тут предстоит в страшной тесноте, люди сетовали на это громко, испуганно, оскорбленно. И никто из них в этот час не говорил, а может быть, и не думал о том, что жить им придется недолго.
Как когда-то в душном, раскаленном вагоне, набитом беженцами, возле Жоры, у которого была впереди мучительная дорога, Воля вновь себя почувствовал человеком иной судьбы. Он сможет отсюда уйти, он не должен отныне остаться за стеною, которою к вечеру отрежут от города всех, кто сейчас с ним рядом. Он не лучше людей, обреченных тут томиться — Риты, ее мамы, других, — но ему будет лучше, чем им. Он ничего не сделал для того, чтобы ему было лучше, и не захотел бы сделать. Это вышло само, так получилось. Но отчего-то ему стало не по себе…
Воля никогда позже не узнал, почему переулок, в который он затем свернул, был пуст, совершенно пуст, — настолько, что по мостовой ему навстречу мчался, ни на кого не натыкаясь, мальчик на маленьком виляющем двухколесном велосипеде, а за ним, пригнувшись, бежал доктор…
Это был тот самый доктор, который лечил Воле зуб в день захвата города фашистами. И, как ни удивительно, тот самый мальчик, которого ночью на шоссе доктор с женой отдали в грузовик автоматчикам. Он только еще учился кататься, но не позволял отцу придерживать велосипед сзади за седло, и доктор бежал за ним, пригнувшись, вытянув перед собою руки, готовый подхватить его и слева, и справа. Едва узнав доктора, Воля мгновенно подумал: «Вот же как раз кто мне нужен!» — но сразу вспомнил, что это для Маши он сочинил, будто идет к доктору. На самом-то деле доктор не мог ничего знать про Валерию Павловну. И, значит, вовсе не был нужен Воле, ничем не в силах был ему помочь. Но все-таки Воля остановился. В двадцати шагах от него велосипед уткнулся передним колесом в свежесколоченный забор, и доктор сказал: «Я передохну».
Он распрямился, а мальчик слез с велосипеда, и оба пошли обратно. Теперь, когда они неторопливо приближались к нему, Воля увидел, как переменился доктор — костюм, хотя и отглаженный, буквально висел на нем. А на лице обвисли щеки, нос, кожа под глазами и над кадыком. Только волосы его, казалось, сохранили упругость, силу: они по-прежнему почти стояли на голове, как витые проволочки, сплетенные между собой. И полотняная фуражка — тоже по-прежнему — лежала на этих волосах, не приминая их, совсем не касаясь головы.
— Здравствуйте, — сказал доктор. — Ну что — не болит у вас больше?
— Нет, — ответил Воля. — С тех пор не болел ни разу… — и дотронулся пальцем до щеки там, где был вылеченный доктором зуб.
— Это хорошо, — кивнул доктор. — А не то я теперь уже сумел бы помочь вам только советом… — Он развел руками, повернул их к Воле ладонями, показывая этим, что у него нет теперь ничего, кроме пустых, голых рук.
— Это ведь… сын ваш? — спросил Воля, посмотрев на мальчика, который нетерпеливо переступал с ноги на ногу возле своего велосипеда.
— Верно изволили заметить, — странно ответил доктор и сделал паузу, как будто Воля натолкнул его на какую-то мысль, которую он тут же принялся обдумывать. Потом рассказал: — Тогда, той ночью, мост взорвали, прежде чем грузовик, в который мы посадили мальчика, подъехал к реке. Днем он прибежал к нам. Мы его снова увидели. Жена….
Он быстро, волнуясь, пробормотал что-то, чего нельзя было разобрать — промельком, наверно, вспомнил то, чего не имел силы вспоминать подробно, — и закончил тихо, внятно:
— А теперь… я могу только не дать ему упасть с велосипеда. Чем… что я могу еще?..
Доктор взял Волю под руку и повел его к забору, превратившему переулок в тупик. Мальчик двинулся было за ними, но доктор, обернувшись, сделал ему знак оставаться на месте.
— Ну, вот, — сказал доктор, глядя Воле в глаза. — Я вам хочу посоветовать. — Он говорил куда решительнее и тверже, чем минуту назад. — Не заводите детей. Никогда! Как бы этого ни желала жена, слышите?!
У Воли вспыхнули щеки, скулы. Кровь прихлынула к ушам и лбу…
— И… вам ничто не будет страшно! — продолжал доктор с убеждением, болью, мучительным усилием быть попятым. — Вы сможете быть смелым, как бы в этой жизни ни…
Лишь тогда, когда доктора уже не было рядом, Воля, повторив про себя его совет, внезапно понял, что тот внушал ему: лучше не иметь детей, чем иметь и не мочь защитить их!..
А вслед за тем слова Гнедина «Ты ее оберегай, как я бы ее оберегал» опять прозвучали в его ушах, как в ту минуту, когда на узкой улице, по которой они возвращались в город, оставленный нашими, появился фашистский танк.