А вслед за тем слова Гнедина «Ты ее оберегай, как я бы ее оберегал» опять прозвучали в его ушах, как в ту минуту, когда на узкой улице, по которой они возвращались в город, оставленный нашими, появился фашистский танк.
Тотчас он понял еще одно: то, от чего остерегал его доктор, уже случилось с ним. Потому что он был не один — возле него была маленькая девочка, Маша.
Домой Воля возвращался не кратчайшим путем — ему хотелось пройти мимо базара. Правда, торговля в этот уже предвечерний час обычно сворачивалась, но не стихал шум и было беспорядочно. И как раз беспорядок, галдеж безотчетно притягивали Волю… Была тут какая-то жизнь, и не всё в ней фашисты контролировали и регулировали.
На базар приезжали из окрестных сел, редко — из ближних городков, а вести сюда, под полуразрушенный навес, доходили неведомыми путями с неоккупированной советской земли, из Польши, Германии, Англии, Африки…
Сейчас, подойдя к базару, Воля сразу увидел на воротах приказ: гебитскомиссар запрещал отныне сельчанам въезд в город без специального его разрешения, горожанам — выезд из города. Огромный дядька с казацкими усами, в украинской рубашке и с нагайкой — из тех, кто наблюдал за «порядком» на базаре, — спрашивал оторопело у читающих:
— А как же свободная торговля?..
Он показался Воле не в первый раз встреченным, вроде бы знакомым откуда-то, а знаком он ему был по картинке в школьном учебнике истории, под которой стояло: «гайдамак». (Там рядом были еще рисунки, и на них городовой с шашкой, помещик с арапником — представители Старого Мира, канувшего в прошлое без возврата.)
Но этот гайдамак не выглядел ряженым, а был живой, настоящий, может быть, даже не понарошку оторопелый. Ему не отвечали, торопились уйти. И в это время подкатил к воротам на пролетке, запряженной гигантским, рыжим, несомненно германским конем (до вступления немецкой армии в городе не появлялись кони такого размера), бургомистр Грачевский.
Едва гайдамак произнес его имя, Воля мгновенно узнал его: это Грачевский — он самый! — спокойно поливал цветы в своем садике ранним утром того дня, когда в их город вошли немцы. Он еще тогда окликнул Бабинца, про что-то с ним толковал, потом смеялся ему вслед. Вот, значит, к кому должен был послать Воля Леонида Витальевича на защиту Машиной бабушки…
Бургомистр вышел из пролетки и остановился, как бы озирая нечто, воздвигаемое перед ним: дом, библиотеку или клуб… Но перед ним был лишь полуопустевший базар.
К Грачевскому живо приблизились гайдамаки: один — чем-то обескураженный, с обвисшими усами и волочащейся по пыли нагайкой, другой — бравый. Бургомистр стал говорить им о том, как верно и своевременно распоряжение гебитскомиссара, — они как раз стояли у ворот, где было наклеено это распоряжение, так удивившее усатого гайдамака, — и хвалить немецкую власть за решительность.
Воля помнил, что лишь на днях Грачевский писал в «Голосе народа» о свободной торговле как «одном из краеугольных камней Нового порядка в Европе», теперь же он одобрял приказ, делавший невозможной эту торговлю.
— Мы должны быть благодарны за это решительное распоряжение, — произнес он по-особому бодрым голосом.
Грачевский как бы учил гайдамаков бодрости, а кроме того, показывал кому-то, кого не было рядом, но кто мог, наверно, появиться в любой момент, как бодр он сам.
— Це добрый папир, — кивая на приказ гебитскомиссара, неофициально обронил бургомистр, показывая теперь, какой он, в сущности, простецкий мужик. — Чому потылыцю скребёш?.. — спросил он того гайдамака, который перед его появлением все спрашивал: «А как же свободная торговля?..»
Туго смекая что-то, гайдамак, будто сквозь муть непонимания, косо, тускло глянул на бургомистра. А тот — уже снова бодро и громко — говорил о другом приказе германских властей. Приказ этот, у ворот базара не висевший, запрещал на территории гебитскомиссариата деятельность политических партий и политическую пропаганду. И Грачевский это одобрял, поддерживал, объявлял необходимым и приветствовал от души. Его молча слушали, помимо гайдамаков, несколько крестьян, распродавших свой товар и собиравшихся уезжать с базара на пустых возах. Тоже молча слушал бургомистра Воля, все время помня, что в первом номере «Голоса народа» Грачевский, напротив, сулил расцвет политической жизни на освобожденной от большевиков земле и радовался первым шагам ОУН…
Потом Воля перестал слушать бургомистра, по продолжал, не отрываясь, рассматривать его. Крестьяне, которым Грачевский объяснил, что отныне они будут сдавать продукты германской сельскохозяйственной администрации, а не продавать их на базаре, — объяснил приподнятым тоном, будто не разорял их, а одарял, — не отрывали от него неподвижных, медленно проницающих глаз…
Он был бодрый, простецкий, сытый. Но бодрость его была нарочная, натужная. Простота — казенная, не своя. И только сытость его была неподдельной и, хоть ее он не выставлял напоказ, сама бросалась в глаза голодным людям.
Воля отвернулся и сразу увидел, что со стороны, стоя в нескольких шагах, за всеми, с кем беседует бургомистр, внимательно наблюдает какой-то человек с равнодушным лицом. Человека не интересовал бургомистр, он не глядел на него и не слушал его, как бы уж зная: этот говорит, что положено, что велено, а следил лишь за тем, как реагируют на его слова…
И тут Воля ощутил, что больше так не может, как чувствует человек, что не выдержит больше и минуты неподвижности или что он не в силах больше сделать ни одного шага.
В этот момент он заметил Шурика Бахревского, осторожно приближавшегося к нему сбоку. Шурик двигался, как когда-то давно, до войны, — тогда у ребят из их класса это стало родом игры: в коридоре, на улице незаметно зайти товарищу за спину и внезапно закрыть ему глаза ладонями. (После этого полагалось угадать, кто стоит у тебя за спиной.)
— Шурик?! — крикнул Воля, будто угадывая.
И Шурик, чуть разочарованный тем, что Воля заметил его раньше, чем он хотел, но улыбающийся и довольный встречей, вмиг оказался рядом.
Они были уже несколько лет приятелями и одноклассниками, но сейчас Воля обрадовался так, как никогда раньше не радовался Шурику.
— Я думал, тебя нет в городе! Думал, ты уехал давно, может, до войны еще!..
— Нет, я не уехал, я ведь, только начались каникулы, желтухой заболел. Ты не знал?.. Я же провалялся в больнице до самого прихода фашистов, потом еще дома отлеживался; у меня была тяжелая форма, только-только на ноги встал. По-твоему, я желтый? Или уже нет?
— Вроде нет… Нет. — Они шли по направлению к Волиному дому. — Шурик! Что нам делать?
— В каком смысле? Сейчас или вообще? — рассудительно переспросил Шурик, и Воля слегка улыбнулся этой знакомой интонации.
— Вообще, — сказал он, помедлив, и добавил: — Но не откладывая, понимаешь?
Он не сомневался, что такой человек, как Шурик, не только искал, но, скорее всего, нашел и знал уже ответ на этот вопрос. Кто-кто, а Шурик должен был знать.
…С четвертого класса, со времени, когда они стали вместе учиться, Шурик был и считался очень активным. И не только в их отряде, в их четвертом «В», — нет, он и в областную газету писал, и выступал, случалось, на городском митинге, где одобрял, клеймил или требовал.
Раз требовал он, Воля помнил, освобождения из буржуазной тюрьмы профсоюзных лидеров. И, должно быть, его голос имел вес: профсоюзные деятели вышли вскоре на свободу, потому что «тюремщики были испуганы волною общественного протеста».
Почему-то именно это давнее выступление Шурика (а были у него и другие) произвело на Волю особенное впечатление.
И с той поры Шурик всегда оставался для него человеком, способным влиять на события, которые от других ребят ничуть не зависели.
Он хорошо учился, складно отвечал у доски, легко запоминал трудные фразы из учебников, и учителя выслушивали его, благожелательно улыбаясь. Один только Леонид Витальевич, кажется, не был доволен им. Он строго, даже недобро поправлял Шурика, когда тот, отвечая, делал в словах неправильные ударения. Если Шурик произносил «монахиня» или «возница», Леонид Витальевич резко прерывал его:
«Неужели ты никогда не слышал, как эти слова произносят в жизни?!»
И тон учителя казался непримиримым, горестным, а повод — несерьезен, мал. Никому еще так не доставалось, даже Рите, когда она однажды сказала об Одиссее: «Пенелопа за ним скучала». Может быть, раздражение против «монахини» и «возницы» было особенно сильно оттого, что Леонид Витальевич не мог поправить Шурика в других случаях?..
— Что нам делать? — повторил Шурик Волин вопрос и оглянулся и понизил голос: — Я веду дневник, все записываю про этот их «новый порядок»… Воля, не сболтнешь кому-нибудь?.. Когда Гитлера расколошматят, он будет представлять огромную ценность…
— Кто? — переспросил Воля.