«…в водорослях бьется человек за черствую горбушку…»
Прохожий, гуляющий ранним безветренным вечером, свернул в греческий лес и остановился. В маленькой тихой долине, окруженной холмами, сохранилось несколько кипарисов и тисовые изгороди, которые невесть как долго превращали дыхание волшебно-расслабленного мира в солнце, проплывавшее над островами и морем. Свидетель чуда чувствовал, что краснеет, как западный край небосвода. Становится частью природы и вечности. Он не смел кашлянуть в кулак, потому что боялся, что все прервется: дерево станет деревом, куст — кустом. Но он больше не опускает глаз. Он боится двинуться.
Освещенная маленькой лампочкой, Хелла сидела, обнаженная, в постели, откинувшись на подушки, спрятав руки под одеялом, натянутым по грудь. На ее поднятых коленях лежала шляпа Коринфа, в доме было тихо. На постель ложился сложный узор теней, отбрасываемых ветками.
Она думала и не думала, я пахну мылом с ног до головы, как младенец, и сейчас покроюсь красными пятнами, потому что он не идет, и я не знаю, где он, на крыше свет не зажжен, и Людвиг сказал, что он ушел в сад, они разговаривали, посреди разговора, и вел себя странно, он не мог сказать как, но странно, и почему он не пришел ко мне, он мог мне все рассказать, я бы ему помогла, но он и не подумал обо мне, он забыл, что я существую, хорошо хоть, он не с этой глупышкой, которая боится поднять на меня глаза, и вот все, что у меня осталось, его шляпа, которую мне отдала гардеробщица, удивленно глядя на меня и жалостливо улыбаясь; так смешна я, а что делать, больше никогда не придет такой же, как он, я это знала, как только увидела его на аэродроме, когда репродукторы орали: «Мистер Коринф, подойдите к справочной, мистер Коринф», и я поняла это, и я видела, что он видел, что я это поняла, такое редко случается, но, может быть, с ним чаще, с каждой женщиной, у него дурацкая шляпа и изуродованное лицо, а глаза у него как два кусочка неба Америки, прилетевшие сюда, чтобы поглядеть на меня, и он снял, улыбаясь, шляпу, вот она, эта шляпа, пока я думала, Боже, только бы он не оказался лысым, потому что ужасно с такими шрамами быть еще и лысым, но его волосы развевались на ветру, и я не знала, что сказать, я думала, как это глупо, дантист, а у меня на цепочке зуб Виктора, но он только посмотрел, и, конечно, ничего не сказал, и потом тоже ничего, и совсем ничего через несколько часов, когда он лежал на мне, а шляпа — на соседней кровати; без шляпы он выходил на улицу, и никогда не надевал пальто, как завтра встать утром, и идти на конгресс, и видеть его, и отвечать на приветствия, и говорить ему «вы», потому что я сама его об этом попросила, и я не хочу мириться с этим, я все сказала ему в глаза, я потеряла его, и с этим нельзя смириться, я увидела это в его глазах, так смотрела только ХИЛЬДЕГАРД, и я поняла это тогда, ХИЛЬДЕГАРД, в сапогах и с пистолетом у пояса, как она смеялась над нами, проходя с ведром, полным голов, она позволяла нам смотреть, как она пересвистывается со смеющимися кастратам, сидевшими на жарком солнце у белых оштукатуренных стен лагерной больнички, теперь все переменилось, я совсем перестала что-то понимать, а раньше понимала даже ту цыганку из Третьего блока, которую убивала Хильдегард, и крик восторга, с которым она умерла; песни любви, спетые для Хильдегард, которая покачивала бедрами и насмехалась над нами, стоя меж двух миров, да, так я должна это видеть, а он тем временем пролетал над Бременом или Гамбургом, сытый и аккуратно подстриженный, в сверкающем самолете, полном приборов, и спокойно жал наманикюренным пальцем на красную кнопку; убийца, обычный убийца, и из лагеря выезжали грузовики, полные одежды, Liebesgabe[45] для сожженных городов, так что, в конце концов, вся Германия нарядилась в еврейские одежды, одежды, утратившие хозяев, как эта шляпа, не знаю, носил ли он ее, мне кажется, он был в шляпе, когда скорчился под простынями меж моих ног, я тоскую по нему;
он не придет, он больше не придет никогда, он никогда больше со мной не поговорит, просто так, как вчера днем, когда мы шли по Берлину и я была строга с ним, ничего не скажешь, умница, Боже, Боже, Боже, я не должна была это говорить, но он просто отстранился, где мы нашли его, такого, еще и это, теперь я одна, чтобы поплакать, а тогда мы пили чилийское вино, которое продается в Берлине, на террасе, среди руин, а на Унтер-ден-Линден было тесно от людей, которые смотрели собачьи бега, устроенные на улице, и он даже не спросил, из-за чего все это, а нам исполнилось семь лет, нам, ГДР, и он не знал об этом; он псих, потому что он мужчина, и вылез из женщины, как все они, и поэтому у него какая-то отдельная жизнь, в которой есть место Шнайдерхану и другим подобным людям, вот почему он так странно вел себя вечером, когда Людвиг его увидел и хотел поговорить, у них какие-то общие дела, может быть, он и правда шпион, тогда меня скоро заберут в Бауцен[46], и мне совсем не страшно, это его вторая жизнь, вот почему он подкатывался к Карин, я думала, у меня сердце разорвется, я-то думала, я что-то для него значу, я — идиотка, я думала, что он во мне нуждается, но я нужна ему — не больше, чем эта шляпа и пальто, которое он никогда не носит, не случись это теперь, так случилось бы через пять дней, когда ему надо будет уезжать, но это не обязательно должно было случиться, лучше бы я умерла;
тихо как в могиле, вся шайка спит, как прошлой ночью, только теперь его нет здесь, и я одна, и теперь я знаю, что его зовут Норман, я посмотрела, «Норман, сладко, да, сделай это, Норман, мне так сладко», прошлой ночью я боялась, что почувствую себя шлюхой, если спрошу его имя, я спала с мужчиной, не зная его имени, я, не позволявшая себе этого даже с теми, чьи имена, и имена их братьев и сестер, и телефонные номера, я знала вдоль и поперек, я была с ним, и семя его на вкус как сырые грибы, и я свилась с ним в теплый клубок, и ничего больше не могло случиться, я была впервые с Бог знает каких времен не одна, а теперь я не хочу никакого другого мужчину, он превратил меня в девчонку-недотрогу, ночь и безумие, плывущие в его глазах, украл он у меня, любимый мой, и все, что у меня осталось от жизни: зуб и шляпа…
Закрыв глаза, он прижала губы к шляпе и, положив ее себе на лицо, соскользнула глубже под одеяло. Замерев, она прислушивалась, закрыв лицо, вдыхая в себя его запах, и вдруг тело ее затряслось в постели, и она разрыдалась, как ребенок. Ее лицо было искажено плачем, она всхлипнула: «ну вот, начинается» — и засунула шляпу под одеяло, и прижала ее к груди и к животу, уткнувшись лицом в подушку и бормоча: «Норман, Норман, это никогда не пройдет, Норман, никогда не пройдет».
Коринф открыл глаза, прочный, неподвижный мир окружил его: белый стол, тот самый, надежный, в прохладном блеске ночи, которая вплывала в комнату сквозь окна, умывальник с гравюрой над ним, заплесневелый потолок. Его охватило чувство невероятного счастья, и он вспомнил, что в далеком детстве, когда его клали в постель с высокой температурой, все вещи отдалялись от него, но, просыпаясь среди ночи, когда температура падала, он видел комнату успокоенной, все приближалось и затихало.
Он не мог вспомнить, как попал наверх. Повернув голову, он поглядел в окно. Тонкие черные клочья скользили, заслоняя звезды, стекло звенело от ветра, легкий холодный ветерок иногда касался его лица. Все прошло. Все самое важное уже случилось, только он не знал, что именно. «Зачем мне это знать?» — подумал он и стал искать сигареты, но вспомнил, что они кончились. «Я должен что-то сделать, совершить поступок: бросить курить, к примеру», — подумал он. В ту же секунду он принял решение, спустил ноги с кровати и опустился на колени. Изумленно прислушивался он к полной гармонии чувств внутри себя: в это невозможно было поверить. Потом разглядывал свои ладони: хорошо знакомые пятна во тьме; потом провел руками по волосам. Кончено. Он побывал в Дрездене.
Над головой послышался шум. Он в ужасе уставился на потолок. Сердце у него замерло. Шум переместился, и он увидел тень, спускающуюся по железной лесенке со смотровой площадки. К стеклу прижалось лицо, в дверь постучали.
— Вы еще не спите, американский господин?
Он затаил дыхание, глядя на лицо, и глухо заворчал. В комнату вошел Южен, в халате, тапочках и с шарфом на шее.
— Зажги свет немедленно.
— Мне свет не нужен.
— Все равно зажги.
Разом ослепнув, он зажмурился. А когда вновь открыл глаза, то увидел, что шарф на Южене красный.
— Ты что, лунатик?
Южен не ответил. Открыв рот, он разглядывал костюм Коринфа. Коринф тоже осмотрел себя. Он был вымазан с ног до головы в грязи, один карман оторван, на башмаках — комья земли и листья, руки черны от грязи. Он оглянулся на кровать: белое покрывало было безнадежно испорчено.
Южен расхохотался: