На завтраке меня поздравил комсорг, сунул флакон «Шипра» — комсомольцы собрали деньги, купили в автолавке военторга. Замполит подарил зеленую авторучку и полдюжины носовых платков.
— От имени командования второй заставы. Пиши на здоровье и сморкайся на здоровье.
— Щедрые подарки еще в счет волков? — спросил Стернин.
— Так точно, — сказал Курбанов.
Месяц назад он застрелил двух волков: за волчью душу тридцать рублей и пять рублей за шкуру, итого — семьдесят. Деньги эти замполит тратит на подарки солдатам.
Стернин сказал:
— Товарищ старший лейтенант, я прошу вас пополнить охотничьи трофеи: день рождения будет и у рядового Стернина.
— О чем голова болит, — сказал Курбанов. — Волков в Каракумах достаточно, стреляю я прилично, буду мстить им за шрам на щеке и добывать валюту для рядового Стернина.
— Хоп, — сказал Стернин.
На моей тумбочке в спальном помещении и на столе в столовой — стаканы с букетами: друзья новорожденного нарвали в наряде. Костя-повар подвалил добавки, печенья, принес на тарелке вареные яйца — от жен офицеров. От них же в обед преподнесли пирог, изюмом было выложено: «20». Пирог умяли всем честным народом.
В день рождения положен выходной.
После завтрака я смотрел кинокартину, которую крутили для тех, кто вчера вечером был в наряде.
Будик Стернин острил:
— Фильмы бывают хорошие, плохие и студии имени Довженко.
Шаповаленко обиделся:
— А шо студия Довженко? В Киеве знаменитая.
— Твоя национальная гордость бунтует? — сказал Стернин. — Студия знаменитая: картины срабатывает — хоть стой, хоть падай.
После кино я посидел на воле в тенечке, почитал окружную газету «Дзержинец», «Комсомолку», толстенный роман, в коем наши разведчики видели сквозь землю, а немецкая контрразведка была тупа до чрезвычайности — типичный картонный противник. Помылся в душе. Потолковал с Владимировым о Сильве: он нервничал, я успокаивал. Но где-то и сам опасаюсь: подлечат Сильву подлечат, а вот останется ли она розыскной собакой — вопрос.
Отобедав, повалялся на койке, в ленинской комнате сам с собой поиграл в шахматы.
Проходивший мимо Шаповаленко сказал:
— Королевский гамбит разучиваешь? Сицилианскую защиту? А с Тиграном Петросяном сыграет победитель матча Таль — Спасский. Кто бы ни победил, чемпионом мира будет представитель советской шахматной школы, ось так!
Не сказал — процитировал спортивную газету. Королевский гамбит, сицилианская защита. Но в шахматы не играет. Главный Теоретик Спорта.
Я ел, поглядывал на маленький экран, почитывал, фыркал под душем, переставлял шахматные фигуры, валялся на кровати, пощипывал гитарные струны — и меня не покидала мысль: это не то, я должен сделать что-то другое, важное и неотложное.
Выходной тянулся нудновато. Я болтался по заставе, как бы отрешенный от нее. Уходили и приходили наряды, в ленинской комнате старший лейтенант Курбанов проводил политинформацию, в комнате службы старшина Бочкарев изучал с солдатами пограничную инструкцию. Неприкаянный, не знающий, куда себя деть, я брел в дежурку, к связистам, заговаривал с пограничниками. Мне нужны были эти люди, мне нужно было чувствовать, что я сродни им. Я любил этих людей.
* * *
К вечеру жара немножко спала, и ожили спортсмены: выжимали и кидали на деревянный помост штангу, подтягивались на перекладине, толкали ядро, цокал мячик настольного тенниса, на волейбольной площадке вешали сетку. Волейбол — не худо.
В трусах и кедах я вышел на площадку. Разобрались. На судейскую вышку вскарабкался Шаповаленко.
— Команды готовы? Разыгрываем подачу!
Он бросил мяч на нашу сторону. Пас, второй, я выпрыгнул над сеткой и погасил мяч на первой линии. Но, приземляясь, переступил черту, и Шаповаленко свистнул:
— Мяч направо!
— Направо — это нам! — закричал Стернин, высунул язык. — Ошибочка именинника!
Я принял крученую подачу, отпасовал с поправкой на ветер, ответный пас — и мой крюк пробивает двойной блок. Стернин дурашливо чертыхается. Наша подача. Стернин бьет, я блокирую, еще удар Стернина — мимо блока, теряем подачу. Стернина блокировать трудно: он левша.
А вообще он и я — лучшие забойщики в сборной заставы. Сейчас играем в разных командах; в воскресенье, когда приедут в гости волейболисты первой заставы, будем тащить вместе: он первый номер, я четвертый.
Стернин играет изящно, без напряжения, кричит: «Ложись!», «Переход!», «Мяч на игру, команду на мусор!», «Физкульт-ура!» и «Инсульт-ура!», ругательски ругает своего игрока, упустившего мяч в арык с водой. Отчитывает Петра Шаповаленко:
— Необъективно судишь. Подсуживаешь! Делаю пятьсот первое серьезное предупреждение!
Шаповаленко надувается от обиды, резко свищет и отвечает:
— Гулять треба лучшей!
Гулять — в смысле играть.
Но от Стернина так не отделаешься. Он швыряет мяч в Шаповаленко, кричит:
— Подсуживаешь! Сгинь!
Шаповаленко не выдерживает, плюет и слезает на грешную землю. Он пополняет ряды болельщиков, подает реплики:
— Ха, Стернин, игрочишка, мазила… Вот Юра Чесноков или Дима Воскобойников из сборной Союза — это игроки, класс…
От волейбольной площадки Шаповаленко перекочевывает к столу настольного тенниса: «Амелин и Аверин — лучшие ракетки страны», оттуда — к спортивному городку: «Валера Кардемилиди на перекладине работает уверенно, соскок отработан… Юра Власов и Леня Жаботинский… для них шестьсот килограммов не потолок… Тамара Пресс в форме… Валера Брумель…» Главный Теоретик Спорта. Заниматься же зарядкой его заставляют из-под палки.
Мы отыграли, помылись, и когда я надевал майку, вдруг подумал: «Что надо сделать? Написать письма Лиле и Феде. Не тянуть резину! А что ответить?»
Я оделся, зарядил новую авторучку чернилами. Ею и напишем письма. Обновим.
В ленинской комнате сел в уголок. За соседним столом, выставив острые лопатки и насупив сросшиеся брови, склонился над «Химией» Владимиров — готовится в институт. Пора бы и мне браться за ум, учебники есть, учи, отслужишь — и сдавай экзамены. Механик по ремонту газовых плиток — это, конечно же, здорово, но хочу быть инженером-химиком. Тоже ничего. У двери аккордеонист наигрывал, подбирал мотив, притопывая в такт.
У окна — шахматисты в мучительных раздумьях, мне бы их заботы. Что написать в Звенигород?
В Звенигороде тем летом было много болгарского винограда, лотки завалены. Мы с Лилей купили килограмм, уселись на траве, у реки: мякоть высасывали, кожуру и косточки выплевывали. Назойливо и свирепо жужжали осы, лезли в кулек. Лиля откусила виноградинку, пососала, выплюнула кожуру в ладонь и вскрикнула, ужаленная: оса сидела внутри виноградины. Лиля поеживалась: «Как не цапнула за язык», а я целовал укушенную ладошку.
Мы с Лилей сидели на скамеечке в сквере. В аллее — дачницы с собаками на поводке, собаки рвались друг к другу, дачницы вопили: «У вас девочка?» — «Девочка!» — «И у меня, держите!» — «Не удержу!» Собаки лаяли, грызлись, их еле-еле разняли. Лиля усмехнулась: «Женщины не выносят друг друга».
Мы с Лилей играли в бадминтон, ракетки секли воздух, волан взлетал. Я отбил его слишком высоко, Лиля не достала, и он угодил в муравьиную кучу. Мы подошли, чтобы поднять волан, и остановились: в муравьином царстве была паника, но прежде всего муравьи бросились спасать личинки. Лиля сказала: «Самоотверженные муравьишки».
Мы с Лилей. Мы с Лилей.
Я разгладил бумагу, написал: «Здравствуй, дорогая Лиля! Получил твою весточку, благодарю. Рад, что ты жива-здорова, рад твоим спортивным успехам: первый разряд не шутка…»
Вздохнул, накрутил прядь на палец, размотал. Позолоченным пером вывел: «А у меня новостей нет. По-прежнему тяну солдатскую лямку, как ты пишешь. Да, еще два года моей пограничной службы и нашей разлуки. Я от тебя далеко, но этого расстояния не ощущаю: ты рядом. Люблю тебя по-прежнему. Очень люблю. Ты знаешь. Хотел и хочу, чтоб дождалась, стала моей женой. Извини, что письмо краткое — пространных сочинять не умею. Целую и обнимаю крепко. Твой Андрей».
Федору написал: «Благодарю за дружбу, за советы, но расписывать Лиле про пограничное житье-бытье не буду, это не по-мужски — взбадривать любовь таким способом, противоядием против моряка или кого иного может быть только одно: Лиля любит меня по-настоящему. А не любит по-настоящему — никакие романтические описания не нужны. Привет и наилучшие пожелания. Все».
Сложил письма, сунул в конверты. Душно. Все-таки очень душно летом в Каракумах. Не привыкнешь.
Надписал адреса, заклеил конверты, поднялся из-за стола и, чувствуя, что сутулюсь, вышел в коридор. Гулкий и длинный, он показался более гулким и более длинным, чем обычно. В середине его, перед выходом во двор, я задержался у стены, где с утра вывешен пестрый лист: «Командование, партийная и комсомольская организации, весь личный состав заставы поздравляют рядового Рязанцева Андрея Степановича с днем рождения!», внизу карандашная приписка: «Будь здоров, Андрейка!» — чей почерк, не разберешь, то ли Стернина, то ли сержанта Волкова, а может, Шаповаленко, или Темирова, или кого иного.