— Командная высота у вас тут. И костра́ мягкая.
Ольга не поняла, какое отношение имеет одно к другому. Тут, на чердаке, наедине с таинственным незнакомцем, делая дело, за которое можно очутиться в тюрьме, а то и вовсе на виселице, она снова утратила свою бойкость и игривость. Говорила приглушенным шепотом. Теперь это был не страх, а что-то новое, значительное и непонятное, как тайна венчания или причастия.
— Хилый твой квартирант. Слабенький. Как ребенок.
— У него душа сильная.
— О, а ему, правда, можно позавидовать. Получить такую похвалу! Что ж, увидим.
Тогда она повернулась к нему и неожиданно для себя попросила:
— Не втягивайте вы его никуда. Зачем он вам, такой? И вправду дитя. Лучше я отдам вам… — Хотела сказать «револьвер», но осеклась, может, потому, что он не выказал удивления, не возразил, не согласился. Даже не посмотрел на нее — проверял, надежно ли завернут приемник. Потом легко подхватил тяжелую ношу, пошел к лестнице.
Ольга спустилась вслед за ним. Он ждал ее в каморке под лестницей, снова придирчиво осматривая ненадежную упаковку. Попросил мешок. Засунул приемник в мешок, напихал по бокам тряпок, чтобы мешок выглядел мягким, не выпирали острые углы.
— Соседям скажешь, что ты продала… Что ты можешь продать?
— Картошку, свеклу. Шерсть. У меня есть шерсть.
Он будто позавидовал:
— Богато живешь.
Ольга вспомнила, как он голодно проглотил слюну, вспомнив о ее драниках. Стоит накормить его, хотя в то же время не хотелось, чтобы он задерживался в доме. Получил что положено — и, как говорят, с богом.
Но предложила:
— Драников нет, а картошка в печи горячая, с салом.
Евсей засмеялся.
— Не хватит кожушка рассчитаться за машину. — И осторожно взвалил мешок на плечи.
Ольга вышла следом за ворота и застыла, ошеломленная: за рулем грузовика сидел немецкий солдат.
Евсей положил приемник на сиденье рядом с шофером. У Ольги мелькнула страшная мысль. Но она успокоилась, вспомнив: «Не хватит кожушка рассчитаться…» И все равно ужаснулась: какой бешеный риск — нанимать немца!
Она сорвала с плеч кожух, протянула ему.
— А кожух? Чуть не забыл кожух.
Он на мгновение растерялся, но тут же схватил кожух, бросил на приемник, засмеялся.
— Спасибо, сестра. — И вскочил в кабину.
У Ольги подкашивались ноги, она долго не могла сойти с места, пока не почувствовала, что сзади, за калиткой, стоит Олесь. Рассердилась, что он вышел так, в одном пиджачке, без шапки.
— Ты как малый ребенок! Хуже Светки! — С сильным стуком захлопнула калитку, погнала его в дом. — Хочешь снова лежать? Вот же дурень!
За дверью, в сенях, Олесь повернулся к ней и, дрожа будто действительно от холода, спросил:
— Ты видела? Немец!
Немец за рулем испугал парня не меньше, чем ее вначале. Но, сама рисковая, она уже в душе хвалила такую хитрость смелого и веселого человека.
— Не бойся, он правильно придумал. Шофер не станет проверять, что везет, а патрули не остановят военную машину.
— Откуда ты знаешь его?
Ольга силком впихнула его в кухню и там, в тепле, почти радостно засмеялась.
— Боже мой, да ты ревнуешь!
Олесь сконфузился, покраснел.
Ольга обняла его, поцеловала в губы, в лоб.
— Как я люблю тебя! Сашечка, родненький. Никого на свете так не любила! Чем ты меня так приворожил? А того, усатого… Я купила у него кожушок. Как он торговался? За каждую марку! А я отдала ему кожушок назад. Он же его продал, чтобы заплатить за машину.
Смех ее постепенно затихал, теперь она говорила серьезно, смотрела Олесю в глаза и держала за плечи так, будто боялась, что если отпустит, то потеряет навсегда, целовала нервно, жадно. Потом вдруг повернулась к иконе, в которой прятала пистолет, перекрестилась.
— О матерь божья! Как ношу с плеч сбросила. И с души! На черта он мне, этот приемник! — И вымолвила как угрозу неизвестно кому: — Ну, теперь все! Все! И Ленку эту, партизанку, на порог не пущу. Все. Все! И ничего ты мне не говори! Ничего! Слушать не хочу! — И зажала уши ладонями, хотя Олесь не вымолвил ни слова. — У меня ребенок! Ягодка моя! Кровиночка моя! Сиротинка моя ненаглядная! — Села на кухонный табурет, залилась слезами. — Нет, не хочу! Не хочу! Все! Все! Что вы делаете со мной? Жалости у вас нет к людям…
Такого с ней еще не было. Олесь стоял у дверей, смотрел на нее и молчал, думал, что женщину эту трудно понять, а потому неизвестно, что ей ответить. Может, обнять, приласкать и таким образом успокоить? Шагнул к ней, но она испуганно сжалась, закрылась руками, затрясла головой.
— Нет, нет! Не хочу! Не могу! Не трогайте меня! Не трогайте!
И тогда он подумал, что лучше действительно не трогать ее. Не втягивать в борьбу. Не тот это человек, который нужен в том деле, в которое вступает он… Выполненное задание давало ему право считать себя принятым в ряды подпольщиков. Но вместе с тем как никогда раньше ему сделалось больно от мысли, что он вынужден покинуть этот дом и Ольгу, близость с которой вернула ему радость жизни, теперь он чувствовал к ней не просто благодарность, а то, о чем так много писал и читал… Он любит ее! И рад этому. Но имеет ли он право любить в такое время, связывать свою судьбу с женщиной, да еще с замужней и… с такими взглядами?
Олесь не понимал Ольгу, а Ольга в тот день не понимала самое себя. Поплакать она умела и даже любила. Но чаще делала это с выгодой для себя. Когда-то плакала перед родителями. Перед Адасем. Перед чужими людьми иногда выплескивала такие фонтаны слез, что и у самых черствых смягчалось сердце. А тут? Чего она добивается? Хочет покорить парня? Так покорила уже. Во всем. Кроме одного… В стремлении воевать с немцами — его мягкая душа тверже металла. Так чего же она может добиться? Что он выполнит свое обещание — уйдет от нее с благодарностью и любовью, как он сказал? Но этого она не хотела. Зачем же тогда грозить, что с приемником все кончится? А может, только начнется? Она внимательно следила за Олесем. Понимала, что в ее интересах быстрее успокоиться, но слез сдержать не могла. За всю жизнь плакала так искренне разве что на похоронах матери. Проснулась Светка, услышала рыданья матери и, испуганная, закричала громко, на весь дом. Олесь первый бросился к ребенку.
Нет, с приемника ничего не началось. Напрасно боялась Ольга. Напрасно считал Олесь, что приемник дал ему допуск в подпольную группу. Никто его никуда не приглашал. Никто не давал нового задания. Это могла бы сделать Лена, но она не появлялась. Олесь узнал ее адрес и раза два заходил в дом. Встречала мать Лены, вежливо, но настороженно, хотя сразу догадалась, кто он, спросила: «Ольгин родственник?» Без иронии спросила, серьезно, зная, конечно, откуда взяла такого родственника Ольга. Поддерживала легенду, которую засвидетельствовал добытый Леной документ.
Когда во второй раз старуха поспешно сообщила: «А Лены нет дома», Олесь заподозрил неладное, он вспомнил Ольгин плач и крик, вспомнил ее угрозу не пускать партизанку Лену на порог… Неужели Ольга могла устроить такую истерику и тут, у Боровских?
Он чувствовал себя совершенно здоровым и с каждым днем все больше мучился оттого, что сидит в тепле, в сытости, у женской юбки, в то время как идет война, гибнут люди, миллионы его ровесников ежедневно идут в бой. Еще недавно, даже тогда, когда отступили чуть ли не под Вязьму, он мечтал совершить исключительный подвиг, который прославил бы его, пусть и посмертно, и… изменил бы ход войны. Теперь, после всего пережитого, он не забивал голову такими пустыми мечтами. Познав все ужасы фронта, плена, силу врага, он хорошо понимал, что ни один самый исключительный подвиг любого сверхгероя не изменит хода войны. Для этого нужно одно: как можно больше убить фашистов. Любым способом. Любыми средствами. Он должен стать настоящим солдатом.
Первый выход из тихих и безлюдных комаровских переулков в город — на рыночную площадь, на Советскую улицу — ошеломил Олеся. Сколько их, врагов! Солдаты, офицеры, полицейские, кругом грузовики, легковые машины… На каждом шагу. Поразило даже не их количество. Страх перед многочисленностью врага и страх перед его техникой, которые причинили столько бед в первые дни войны, он преодолел еще на фронте, под Смоленском, вместе с бойцами полка, отбившего за день пять или шесть атак немецких танков.
Он приехал в полк по заданию редакции и впервые видел так близко немцев, их танки. Сам не стрелял, — смешно стрелять по танкам из нагана, — но помогал санитарам выносить раненых. Редактор был недоволен привезенным материалом. А он радовался, что не чувствовал страха, не думал о смерти и не отсиживался в тылу. Попытался написать, что если такой перелом произойдет в душе каждого бойца… Но редактор безжалостно вычеркнул всю «философию», редактор требовал фактов героизма, а фактов у него было мало, — ведь он не успел записать фамилии людей, не до того было. Пришлось редактору брать фамилии из политдонесений. Были это те люди, которые погибли на его глазах или которых он вынес с поля боя? Он не знал. В тот день он не только преодолел собственный страх, но и само понимание подвига на войне переосмыслил.