— Доктор, милый! — надсадно кричал в жарком бреду раненый, которого несли санитары за ноги и под мышки. — Отрежь совсем. Отрежь! — Вдруг боец заплакал и, слезно матерясь, заскрипел зубами.
Военфельдшер Коровина, в несвежем белом халате, раскрасневшаяся, с блестящими, возбужденными глазами, шла рядом и подбирала волочившиеся по земле полы шинели раненого.
— Захар Анисимович, — говорила она пожилому длинноногому санитару, который пес раненого под мышки. — Положите еще того, с бедром. Уж как-нибудь! А этот пойдет за повозкой.
Тот, что должен был идти за повозкой, сидел у яблони под шинелью внакидку с поднятым воротником. Малков сразу узнал Охватова. Заторопился, встал перед ним на колени. Охватов хотел улыбнуться, но только прикрыл тонкими дрожащими веками свои нездоровые, округлившиеся глаза и снова открыл их, бездонно-пустые и грустные.
— Что у тебя, Никола? Ранен ты? Что же ты молчишь-то?
Охватов зачем-то потрогал грязной рукой обношенный подол гимнастерки и указал на ухо. Чуть-чуть повел головой.
— Вот черт, а! Контузило, выходит. Как же так, а? Ах ты, Никола, Никола! Нескладно-то как.
— В тыл меня отправят, — чуть слышно и бесстрастно сказал Охватов, и Малков не сумел понять, рад или огорчен Охватов.
— Может, здесь отойдешь? Не слышишь. Да… Товарищ лейтенант, — подскочил Малков к проходившей мимо Коровиной и, заступая ей дорогу, просительно заговорил: — Товарищ лейтенант, как же он теперь? Это друг мой, Николай Охватов…
Коровина замедлила шаг, рассматривая бойца.
— Контузия у него — скоро пройдет. Но он потерял много крови. И не хочет эвакуироваться. Скажите ему, чтоб дурака не валял… Захар Анисимович, отправляй как есть! — вдруг обернувшись в сторону повозки, сказала Коровина длинному санитару, который бранился с ранеными, укладывая их в тесной повозке.
Молодой толстогубый ездовой подобрал вожжи и неуклюже взгромоздился верхом на лошадь. Охватов подошел к повозке и взялся обеими руками за задний борт ящика и, слабый, опустил голову на руки.
— Он же не дойдет, Ольга Максимовна. Разве так можно? — Малков подбежал к ездовому и схватил его за полу шинели: — А ну слазь к чертовой матери! Слазь, говорю, а то!.. Слезай, слезай, обозная крыса!..
— Да ведь я и сел-то, пока под горку…
— И в горку, и под горку пойдешь пешком. Устроился! — Малков стянул ездового с лошади, толкнул его в спину и усадил верхом Охватова.
— А ежели он свалится? — с тихой обидой спрашивал ездовой, надув свои и без того толстые губы и глядя то на Коровину, то на санитара.
— Чего болтаешь еще?! — осердился вдруг на ездового Захар Анисимович и замахал длинными руками. — Сказано, трогай — и без того отстал!
— Вот этого нам с Захаром Анисимовичем и не хватает, — сказала Ольга Максимовна Малкову. — Мы все больше уговариваем. Упрашиваем.
— Ваше звание дает вам право приказывать.
— Да вот, знаете, не привыкну все, — с мягкой улыбкой в голосе сказала Ольга, и Малкову вспомнился тот счастливый день, когда они с радостным смехом перевозили вещи на новую квартиру Коровиных.
— Мне всех жалко. Всех бы я закрыла собою. И чувствую — меня здесь не хватит надолго. Ну что я здесь, Малков?
— Да что вы, Ольга Максимовна. Втянетесь. Это попервости нелегко. Попервости у всех жилы гудят. Данилу Брянцева, с которым мы, помните, приезжали к вам, убило. Друга моего вот ранило, и мне теперь кажется, что меня кто-то холодными руками ощупал. Всего… И черт с ним, я жить хочу и о вас хочу думать! Вот и уверен, легче вам станет.
— Ну спасибо, Малков. Ведь и в самом деле, нам же все это попервости. — Ольге понравилось самой, что она сказала новое для нее слово «попервости», и улыбнулась кроткой улыбкой, но лицо ее тут же сделалось опять озабоченным и печальным.
XI
Пасмурной наволочью заволокло небо. Рано сомкнулся сумеречный свет над деревней, за околицей и не ночь и не вечер — и сыро, и душно, и тревожно-тревожно. За лесом молотят землю тяжелые взрывы. Иногда так ухнет, что вздрогнут стекла в старых, испревших рамах, качнется тряпье, которым занавешены окна, и огонек коптилки присядет от испуга, потом загорится ярче прежнего, густым смрадным дымом обдаст лицо.
Подполковник Заварухин чувствовал себя крепко. Он каждую минуту знал, что надо делать, и потому был бодр, деятелен — в делах и заботах само собою пришло и спокойствие.
На фланги и в сторону противника ушли разведывательные группы. Взводы и роты, перелицевав мелкие немецкие позиции, зарылись в землю.
Заварухин только что пришел из батальона Афанасьева, снял у порога коробом стоявшую плащ-палатку, грязные сапоги и сел к столу. На столе горела коптилка с ружейным маслом, горячий самовар уютно мурлыкал, напоминая далекое, деревенское, вареной картошкой наносило из кухни, и было слышно, как за переборкой с треском шипит на сковороде разогретое сало. Хозяйственный ординарец Минаков, пожилой корявый боец с разноцветными глазами, неуклюже и шумно возился в тесной кухне. Задевал за стены и косяки то прикладом, то стволом карабина, надетого за спину наискось: боец страдал куриной слепотой и боялся на случай тревоги впопыхах оказаться без оружия.
— Разрешите подавать, товарищ подполковник? — выглянул с кухни Минаков.
— На двоих у тебя хватит? Комиссар должен подойти.
— Хватит и на двоих. — Расторопно накрывая стол, Минаков рассказывал Заварухину: — Обоз пришел, товарищ подполковник, я прихватил два ящика противотанковых гранат. В сенцы прибрал. Немец к утру беспременно танками двинет. Голые мы против него.
— Испугался, что ли?
— А мне чего бояться? Дитя б я был — может, и забоялся. А так что. Зазря гибнуть обидно. Хотя жизнь моя в такой массе народу что значит?
— А о смерти-то все-таки думаешь, Минаков?
— Некогда, товарищ подполковник.
— А немец к утру, говоришь, двинет?
— Беспременно.
— Танками?
— Не иначе, товарищ подполковник. Больше ему нечем нас сшевелить.
Заварухину нравилось разговаривать с Минаковым, который обо всем имел свое твердое, определенное суждение, подсказанное ему и жизненным опытом, и умением пристально вглядываться во все то, что происходит на белом свете.
— Ведь ты, Минаков, из крестьян?
— Из крестьян, товарищ подполковник.
— Уважаю, Минаков, крестьян, потому что сам крестьянский сын. Как бы тебе сказать, у крестьянина на все есть своя точка зрения. У нас принято считать, что мужик тяжкодум…
— Да ведь и верно, мужик пока в башке не почешет, слова от него не жди. Это есть.
— Знаешь, Минаков, был у нас в деревне такой Маркел Кожедел. Мудрый, скажу тебе, был старик. Грамоту знал кое-как, а чуть что — вся деревня к Кожеделу. Кожедел, бывало, выйдет к мужикам, поскребет, как ты говоришь, в своей голове и скажет: «Ничем, мужики, пособить не могу. Столько же учен, сколь вы», — «Сказал бы, Маркел, — стоят мужики на своем. — К петрову дни время, а мы косой не взмахивали. Когда же вёдро-то будет?» — «Илью-пророка надо спросить», — отшучивается, бывало, Кожедел и примется курить с мужиками, с пятого на десятое разговор перебросится. Уж все забудут, зачем пришли. Тут-то Маркел, может сам того не замечая, и скажет что надо мужикам: «Месяц в тучах народился— рога будут мокрые». И верно, Минаков, рога у месяца сравняются — тут тебе и вёдро. К вёдру-то, глядишь, мужики травы подвалят. Знай греби потом по солнышку.
От воспоминания о покосе и вёдре родным, крестьянским повеяло на Минакова, обмякли у бойца в тихой улыбке губы и на секунду блеснули глаза забытой и невозвратной радостью. Сам Минаков вдруг потерял воинскую выправку, степенным жестом огладил лицо, вздохнул:
— По два года у нас, скажи на милость, такие травы выстоялись — хлебам вровень. Думаешь, вот житуха пришла, а на сердце нет покоя. Нет — и шабаш. С хлебом, со скотиной выправились. Около домов стало обиходней. И то ли вот оттого, что сыто-то мы давно не живали, то ли еще почему, но кажется завсе, что не к добру такая справная жизнь. И часто у нас бывало: что ни разговоришко, то и о войне. Бабы соль и мыло про запас набирали. Ребятишки — только им дела — по огородам в войну играют. Мой самый малый схватит у матери гребенку и наигрывает марши, а потом залезет на бочку и кричит: «Даешь Самару!» Духом к войне мы подготовились, а все остальное прочее…
Минаков вдруг смолк на полуслове и, лишь бы сказать что-то, спросил под руку Заварухина:
— Может, неразведенного, товарищ подполковник? Он, голимый-то, под воду легче идет.
Но Заварухин выпил полстакана разбавленного спирта и налил из алюминиевой фляжки Минакову:
— Выпей, Минаков, за компанию и скажи без утайки, как думаешь, чем это все кончится?