Ознакомительная версия.
– Там и махры немного.
– Спасибо, браток. Ого, махорка!
Толе неловко смотреть в глаза пленному: его всегда смущает и злит какое-то нелепое чувство превосходства над взрослым скуластым человеком, превосходство неголодного над тем, кто дрожащими руками хватает картофелину, кусок хлеба. Чтобы побороть в себе и это чувство и смущение за это чувство, Толя сообщает то, что, конечно, не новость для Петра:
– Немцев прут от Москвы.
– Знаем, браток, – откликается Петро, но Толя видит, что радость этого черного от голода и грязи человека какая-то несмелая, будто говорят о празднике, на который его не позовут.
– Скоро и для вас кончится, – подбадривает его Толя.
– Да, да.
Но почему такие загнанные и покорно печальные глаза у человека даже теперь?
– Говорят, наши не прощают за плен.
Толю прожигают глаза, требующие, чтобы он не соглашался, опроверг.
– Ну, что вы! – убежденно протестует Толя. – Разве своей волей вы?
– Всяко, кто и сам, а больше потому, что выхода не было. А кто станет разбираться?
– Это вас пугают.
– А как же, запугивают. Эх, сызнова бы все, или теперь туда, умер бы, а до такого не допустил бы себя. Ничего, доживу, если те вон не замордуют. Отъелись, а сами дрожат и нам мстят, что мы не поддались, не купили жизнь предательством. Идет уже, пес собачий, уезжай, браток.
Протащив свои сани мимо красномордого полицая, Толя увильнул от его подозрительного взгляда, но потом обернулся и – «бах» ему в желтую спину! Хватит с этого и пистолетной пули.
Заспешил домой. Вернулась ли мама из деревни? Последнее время она уже редко ходит менять: нечего, да и бабы сами к ней приходят за мазями. По их словам, вши и короста – от тоски. Сегодня мама почему-то опять отправилась с корзиной.
Она уже дома: приглушенно слышен ее голос в зале. Посвежевшая от мороза, прислонилась спиной к печке и рассказывает о ком-то Павлу. «Он», «не советовал», а кто – не поймешь. И только когда сказала: «А бороду он сбрил», Толя заподозрил, что это Денисов – тот самый дед с молодыми глазами, который заходил в дом в первые дни войны. У мамы даже прорвалось: «Борис Николаевич». Значит, его величают Борисом Николаевичем.
Вечером Павел, прислушиваясь к голосу мамы в кухне, показал Толе листок. Листовка! Толя успел лишь рассмотреть плохо отпечатанный, но знакомый портрет и первые слова, непривычные, поразившие: «Братья и сестры!»
Играть в карты приходит и Владик Грабовский. Пока идет игра в шестьдесят шесть или в подкидного – скучает. Сразу оживляется, когда появляются охотники на «очко». Владик почти всегда проигрывает, он не умеет рассчитывать, с мрачной горячностью без конца бьет «по банку». При этом все знают, что в руке у него плохая карта, а в кармане уже и полмарки нет. Всем неловко становится от такой игры. Наконец Владик, не прощаясь, уходит с тысячным долгом. Через день-два появляется снова с деньгами и потому – в хорошем настроении.
– Маленький банчок соорудим, варяги?
О долге забыто: ни он, ни другие не напоминают. Несмотря на все это, Владик больше правится Толе в игре, чем Казик. Жигоцкий-младший – если удается уговорить его сыграть – колдует над картой, фукает на нее и сверху и снизу, много говорит, много смеется, деньги у него влажные.
Мама как-то совсем безразлична к тому, что в доме играют на деньги и что в этом участвует Толя. А Толя уже основательно втянулся. Когда он сел впервые и остался с выигрышем, ему сделалось тоскливо и чего-то жалко, будто он непоправимо испортил что-то, потерял навсегда. Он даже попытался вернуть Владику свой выигрыш, но Владик так мрачно посмотрел на него, что пришлось заткнуться. Теперь Толя проигрывает и выигрывает без особых угрызений совести. Ему нравится сам процесс игры. Берешь карту, не глядя, как можно небрежнее, – вторую, вскользь проводишь глазами и, хотя у тебя только тринадцать очков, спокойно говоришь, как Владик или Алексей:
– Попробуй набери.
Как-то в столовую вошла мама и сказала:
– Была в деревне. Неохотно уже меняют, да и нечего носить туда. Надо, Владичек, добиться, чтобы медпункт открыли и аптеку. Все какой-то паек.
– Хорошо бы, – согласился Владик, протягивая ладонь со слепой картой банкомету Янеку.
– На сколько?
– Давай, – сердится Владик, – на все.
Янек конфузится: он знает, что у Владика нечем покрыть банк. А Владик уже загорелся живым интересом к маминому предложению:
– Я тоже думал, Анна Михайловна, и даже с Хвойницким говорил.
Владик не прочь намекнуть на знакомство с помощником Порфирки, и похоже, что он на самом деле знается с Хвойницким.
– Надо поехать в город, там у меня остались знакомые, – практически решает мама.
– Пишите записку – поеду.
Мама увела Владика в соседнюю комнату. Через пять минут он вышел в столовую с лицом значительным и веселым. Не выдержал и показал толстую пачку денег.
– Ва-банк! – но тут же успокоил банкомета: – Эсминец «Керчь» эскадры топить не будет!
Восклицание веселых «Толиков» сделалось ходким в поселке.
Скоро в здании аптеки открылось лечебное заведение. Через черный ход больные попадают на прием к Владику, через «парадный» стеклянный коридорчик – в аптеку. Маме помогает Надя, которую оформили уборщицей. Бывшая заводская лаборантка Надя очень довольна своей новой профессией. Из медикаментов удалось раздобыть самую малость. Мама не устает ездить в город, везет туда сало, мед, самогон, на аптечном складе у нее завелись знакомые из военнопленных.
Но пропуск в город получить не просто. Одной-двух поездок в месяц мало: аптека почти пустая. И тогда заболел Алексей, даже «городская» справка имеется со страшными словами: «каверны», «очаги». Мама берет в комендатуре пропуска, чтобы возить его к городским специалистам. Постоянный румянец на худых щеках старшего брата вполне может сойти за туберкулезный. Младшему остается лишь ненавидеть свою хотя и не очень теперь румяную, но по-прежнему круглую физиономию. Когда старший, очень довольный своей болезнью, возвращается из Бобруйска, младший завистливо шипит: «Туберкулезник!»
Мама это услышала и почему-то разгневалась, будто Толя и в самом деле накликает беду на брата. Мама боится названия болезни, которую сама же придумала для Алексея.
Единственную заводскую машину, обслуживающую электростанцию, водит теперь Сенька Важник. Он часто и охотно берет маму и Алексея в город, привозит назад.
В конце месяца Владик доставляет из города паек: мешок липкого, как замазка, черного хлеба, а в качестве деликатеса – несколько буханочек серого немецкого, сухого, как опилки. Но это хлеб, и делят его весело. На торжество Надя обычно является со всем своим семейством.
Аптечный дворик сделался самым людным в поселке местом. Кто только за день тут не перебывает: и поговорить можно, и, главное, затянуться чужим табачком. Про табачок больше всего и разговору.
– Я с бабой поцапался, повел речь про самосад, куда там, весь огород хочет под бульбу. А я мучиться больше не согласен.
– Махорочки бы сорокакопеечной, хоть бы перед смертью в пальцах подержать желтую пачечку, пухленькую, кругленькую, – сладострастно стонет еще один курильщик.
– Добре вам – деревенским.
– И нам, как вам. Все до войны махоркой баловались. Свой и у нас вывелся. Редко у какого старика под крышей цибук-другой отыскался. Вот и скоблим корешки.
– Вас хлопцы угощают, – осторожно заводит кто-либо разговор.
– Придите, и вас угостят.
– А много их?
– Кого?
– А которые прикурить дают…
Но маме эти мужские разговоры почему-то не нравятся. Несколько раз она выпроваживала говорунов из коридорчика.
– Это не клуб, тут больным повернуться негде, – сердито говорит она.
И уж, конечно, Толя за все в ответе.
– Что ты торчишь тут с утра до ночи? Шел бы, дома помог что-нибудь.
И даже с аптечного двора говорунов выпроводила. Вышел из медпункта Владик, такой внушительный в своем белом, хотя и коротковатом, докторском халате, и словами мамы хмуро попросил «не устраивать тут клуба».
Каждый вторник в медпункт приводили пленных.
Лагерь в поселке создан был в самые морозы. Вначале высоко огородили колючей проволокой поле. Пленные долбили мерзлую землю – делали землянки. Другие были заняты рытьем траншей около леса. Траншею с одного конца продолжали рыть, в то же время другой конец заполняли трупами своих товарищей и засыпали землей и снегом.
По утрам, только-только прорежутся светлые полоски в ставнях, стучит густая дробь деревянных колодок: пленных гонят расчищать шоссе. Поздно вечером серая колонна возвращается. Люди движутся как-то всей массой, разведи их по одному – упадут. Хотя при лагере имеются лошади, воду – обмерзшие ледяными глыбами бочки – возят на пленных. Десяток полуодетых, высохших людей, вцепившись в оглобли, тащат телегу по скользкой бугристой обочине. По асфальту шпацируют конвоиры, выдыхая плотные лошадиные клубы пара, а те, которые, как лошади, напрягаются, кажется, и вдыхают и выдыхают одинаково холодный воздух – настолько их высушил голод. Пленных избивают привычно и даже без особенной злобы, как бьют ненужную, надоевшую скотину. Толя видел, как от приклада пленный упал под колеса. По приказу конвоира его положили на телегу. Глаза человека жили, смотрели, моргали, а их заливала, выплескиваясь из обмерзших бочек, вода и стекала по щекам ледяными слезами.
Ознакомительная версия.