У Юрате заподрагивал подбородок, навернулись слезы. Машенька посунулась успокаивать:
— Не надо, Юрате, не надо… Пей чай.
Быстрый умишко Маши Кузиной стал искать другой путь разговору.
— Ты знаешь, почему Мингали Валиевич по фамилии Валиев? Почему отчество и фамилия одинаковы?
Юрате пожала плечами. Особого интереса не проявила — о своем думала. Но смысл сказанного Машенькой не уходил, ответила:
— У русских тоже есть. Шофер санитарной летучки Семен Николаевич по фамилии Николаев.
— У русских совсем другое, — запнулась Машенька, — у русских просто так, а у татар… Мингали Валиевич первый сын в семье, а первому сыну отчество дают по фамилии отца. Остальным по имени отца, а первому — по фамилии. А еще вот… У брата Мингали Валиевича не было мальчиков, только девчонки рожались, тогда одному сыну Мингали Валиевича дали отчество по имени брата, будто он стал его сыном. Чтобы братов род продолжался. Интересно?
— Это благородно, Маша.
— А почему у литовцев нет отчества? Я — Мария Карповна Кузина, а ты просто Юрате Бальчунайте? Как по отцу?
— Никак. Отца звали Альфонас, но у нас не принято. Юрате Бальчунайте — и все.
— Ин-нтересно… А лейтенанта Гончарова зовешь Владимиром Петровичем. Он ведь литовец, сама говорила.
— Он литовцем давно был.
— Мамонька родная! Был, а теперь не стал?
— Я, наверно, плохо говорю. Владимир Петрович рассказывал. Отец его литовский революционер. Жандармы посадили его в тюрьму. Другие революционеры сделали так, чтобы он мог убежать, но отец Владаса — так звали Владимира Петровича — отказался. Сказал: из-за его побега жандармы могут плохо сделать с его женой и сыном. Тогда эти люди вывезли жену и Владаса в Советскую Россию, а потом помогли самому бежать из тюрьмы. Отец Владимира Петровича много перенес в тюрьме, сильно болел и умер в вашей стране. Его жена вышла замуж за русского, и Владас стал Владимиром Петровичем. Вот…
— Интересно как! Знаешь, Юрате, сейчас Надя Перегонова сказала мне… Ты не обидишься? Нет? Ты не сердись на нее. Она сказала… Правда, не будешь сердиться? Сказала — у тебя с лейтенантом Гончаровым налаживается.
— Что налаживается?
— Ну, любовь, что ли…
Юрате зарумянилась, но ответила серьезно, тоном более умудренного человека:
— Владимир Петрович очень хороший, я бы могла полюбить его, но…
— Что — но? Не хочешь, да?
— Страшно говорить. Я не буду, Маша, ладно?
Машенька разгрызла вишневую косточку, обидчиво передернула угловатыми плечиками:
— Не хочешь — не надо. Я-то не стала бы секретничать от подруги.
— Это не секрет, Маша. Я скажу, почему не могу полюбить Владимира Петровича, но больше ни о чем не спрашивай. Не будешь?
— Не буду, — поспешила заверить Машенька.
— Обещай богом.
— Божиться? Вот еще. Бога я запросто обману. Сказала — не буду. Чтоб у меня язык отсох, чтоб мои глаза лопнули, чтоб мне с лестницы…
Юрате замахала руками: дескать, зачем страсти такие, верю.
— Ну? — Машенька в нетерпении даже приостановила дыхание.
— Я, кажется, люблю другого человека.
— Вот так раз — кажется… А кого?
— Ты же обещала ничего не спрашивать больше. Машенька потерянно заморгала. Ин-те-рес-но-о… Другого… Кого — другого?
Машенька поелозила на стуле, не нашлась, как поступить. Заглядывая Юрате в глаза, с заискивающей безнадежностью спросила:
— Даже на букву не назовешь?
— Как — на букву?
— Как начинается имя? — беспомощно, в предчувствии бесславного поражения, лепетала Машенька. — На Пэ, на Вэ? Или еще на какую букву?
Юрате Бальчунайте не внешне, а на самом деле была житейски взрослее и мудрее подруги, рука так и тянулась погладить Машеньку, пожалеть ее как ребенка, но именно в силу того, что была внутренне взрослее и мудрее житейски, не пожалела, не протянула желанный пряник. Умиленная детской непосредственностью Машеньки, сказала шутливо:
— Маша, ты же языком поклялась. Вдруг да отсохнет.
Машенька с поглупевшим видом подавила вздох. Вот же какая Юрате! Гадай теперь, ломай голову. Не уснешь, пожалуй…
Уснула Машенька сразу — как только коснулась подушки. Вот Юрате не спалось. В голове, как говорила мама, девять баранов дрались. Неужели полюбила? Или действительно — кажется? Как это бывает по-настоящему? В гимназии — все больше из богатеев, нос задирали, а на хуторе какие парни? Потом, когда… Потом жить не хотелось, не только про любовь думать. Что же теперь с ней? Неужели — правда? Нет-нет, такой человек… О-о, святая дева…
Юрате приложила нагрудный крестик к губам, в непонятной, смутной печали шепчет собственную реажанчус[12]: «Божия матерь, обрати свой взор на Юрате, погаси огонь ее слабой души к человеку, желать любви которого такой же великий грех, как желать земной и плотской любви сына твоего — бога…»
Сидели в скособоченной парковой беседке, редко присыпанной листом, отжившим свое к началу сентября. Мингали Валиевич не раз подумывал починить беседку, но хлопотное госпитальное житие не ссудило времени на такое, в сравнении со всем другим, пустячное дело.
— Не рухнет? — улыбаясь глазами, спросил Пестов. В ответ Мингали Валиевич ударил кулаком о столб, обсеял всех древесной трухой, озорно вскинул голову:
— Еще сто лет простоит.
Осмотр «игровой комнаты», состоящей из трех полуподвальных, где не так давно шилась одежда для вражеского воинства, закончен, и можно потолковать о чем-то, не касаемом сегодняшних хозяйственных забот. В разговоре об отделке, убранстве помещения, поскольку эта работа была как-то связана с ним, коснулись и самого Гончарова, в частности, его увольнения из армии.
— На пенсию в мои-то… — угрюмо изрек Гончаров.
Это еще на пути к беседке. И теперь, взглядывая на удлиненное, сухое и неулыбчивое лицо Гончарова, Мингали Валиевич спросил:
— Ты с какого года, Владимир Петрович?
— С четырнадцатого.
Пестов с удивлением отметил про себя, что Гончаров казался ему значительно старше. Почему? Откуда он взял лишние годы? Вон, ни единой сединки. Вероятно, из этой вот отчетливо увиденной сейчас основательности человека, знающего не только почем фунт лиха, но и как с ним обходиться.
— Слышал, твоя родина здесь. Так? — продолжал любопытствовать Мингали Валиевич.
Гончаров пальцем по столу придвигал желтые, с лиловым отливом листья и скидывал их один за другим себе под ноги — словно собирался пересчитать, сколько их тут, на столешнице. Не поднимая взгляда, подтвердил слышанное Валиевым и внес уточнение:
— Верно, родился в Литве, но с двадцатого года — в России, как говаривали в то время.
— Твердо решил обосноваться в Вильно? — поинтересовался Иван Сергеевич Пестов.
— Да.
— Родственники есть?
— Не знаю.
— То есть? — удивился Мингали Валиевич.
— Может, и есть. Не знаю. Молодой был — не проявлял любопытства, а потом спросить было не у кого.
— Как же так? — не понимал Валиев.
— Видите ли… — Владимир Петрович остановился затяжным взглядом на какой-то никому не видимой точке. После небольшой паузы продолжил: — Молодость моя состоялась не так, как хотелось бы. Слишком отчаянной была. Нет-нет, — торопливо поправил он себя, — была школа — вот в чем дело. Шумная, безалаберная, но — школа. Одно нехорошо — ничего не сделал путного. Ни-для-ко-го… Сам брал. У жизни, у людей, у… обстоятельств, что ли. Много несладкого. Но и несладкое, что брал и что давали, шло на пользу. Только вот сам так ничего и не сделал…
С литовским революционером-марксистом Петрасом Бэлом студент Высшего художественного училища Петербургской академии художеств Петр Гончаров познакомился летом 1911 года. Бэл приезжал в Россию в период подготовки крайне назревшей большевистской конференции РСДРП и принимал активное участие в создании Российской организационной комиссии (конференция состоялась в январе следующего года в Праге). Позже еще были встречи: дважды в Кракове, куда агент большевистской газеты «Правда» Петр Гончаров привозил с Урала письма рабочих, один раз в Вильно, оккупированном летом 1918 года войсками кайзеровской Германии. В сложнейших условиях подполья здесь начиналась подготовка к созданию Коммунистической партии Литвы.
Последняя встреча произошла в Москве. Петрас Бэл прибыл сюда после побега из застенков польской дефензивы[13] неизлечимо больным. Умер он сорока двух лет от роду. Петр Назарович Гончаров увез его жену Алдону Бэл и их шестилетнего сына Владаса в Екатеринбург, где занимал к тому времени пост заведующего отделом губкома партии. Алдона была на пятнадцать лет моложе своего мужа, и нет ничего удивительного в том, что три года спустя после кончины Петраса стала женой его русского друга Петра Назаровича.