Сена в сарае было мало, пол едва прикрыт, но пахло оно, свеженакошенное, одуряюще, вызывая головокружение. Совершая все, как будто обдуманное заранее, Макеев сгреб ногой сено в кучу, закрыл дверь на задвижку. Подошел к Рае и, еще не дотронувшись до нее, услыхал:
— Не надо, Саша.
Он не ответил, расстегнул пуговицу на блузке. Рая отвела его руку, сказала:
— Я сама.
* * *
…Раино лицо белело в сумраке, и не было в этот миг ничего дороже для меня, чем это белое расплывающееся пятно. Милая, нежная, любимая, ты моя, понимаешь? Понимаешь. И я понимаю.
Рая спала, приоткрыв рот и посапывая. Дыхание ее шевелило распущенные волосы, и я ощущал его на своей щеке, легкое, теплое, ласковое. Щели в стенах и дыры в крыше пропускали померкший лунный свет, но в углу, где мы лежали, было мглисто. Трещал сверчок, попискивали мыши, на улице скулила собака. У меня появилась смутная мысль, что все это происходит не со мной, и пропала, как только я погладил Раю по обнаженному плечу. Она завозилась, глубоко вздохнула, смешно, по-детски почмокала.
Моя первая женщина! Вот ты какая, оказывается. Какая — не могу сказать в подробностях, могу сказать общо, зато всеобъемлюще: прекрасная. Ты отдала мне любовь, счастье, радость, они так остры, что заходится сердце. Я не сдержан в своих восторгах? А где их мера? Моя восторженность, возможно, еще и недостаточна. Возможно, я еще не оценил полностью, что за счастье мне привалило, невзрачному, некрасивому лейтенантику. Когда- нибудь оценю. Когда будет у меня и последняя женщина. Не хочу думать о ней, хочу думать о первой, о Рае. Теперь мне и умирать не так страшно: познал живую, не придуманную, а как она есть — любовь. Первая, она может стать и последней. Если меня убьют. А если останусь жить после войны? Где будет тогда Рая? Лишь в моих воспоминаниях?
Любимая, что у нас свершилось — чисто, прекрасно, наглухо отделено от пошлости и грязи высокой стеной. И когда мы пили самогон, и когда прижимались на крыльце, и когда я расстегивал пуговицу на блузке — за всем этим, житейским, обнаженным, грубоватым, мною угадывается сейчас скрытый смысл, вечно и естественно утверждающий человека. Будь благословенно то, что называется любовью. И будь незабываемо происшедшее в этом сарае.
Благодарный, растроганный, я целовал Рае лицо, шею, руки, и она отвечала короткими, словно жалящими, поцелуями. Я прошептал:
— Раечка, милая… После случившегося… Как честный человек… Я женюсь, оформлю…
— Что? — спросила Рая. — Ты хочешь жениться? На мне?
— После случившегося… Так принято… Слово офицера…
— Глупенький ты. — Она с горечью рассмеялась. — Ты хороший… Невозможно это. Зачем я тебе? Через час-другой ты уйдешь. Вот и вся наша свадьба… Не надо об этом, милый! Только не осуждай меня, что не противилась.
— Да что ты, Раечка!
— Это не грех, если по любви… Иди ко мне, Сашенька!
Потом она уснула, а я разглядывал ее, спящую, по-детски чмокающую, беспомощную, все больше проникаясь благодарностью и нежностью к ней. Моя нежность — это как ответ на ее нежность и ласковость. Трижды я был прав: женщины лучше мужчин. Намного! Они добры, человечны, ласковы, мы, мужики, злы, жестоки, грубы. И любят они не так, как мы, — мягче, нежней, преданней. Женщины облагораживают нас, В кого бы превратились мы без них? Одичали бы, озверели. Хотя дикого и звериного у нас и нынче предостаточно.
Я целовал Раю, и наше тепло и наше дыхание смешивались, и сердца наши стучали вместе. Рая проснулась, вскрикнула и, обняв меня за шею, притянула к себе. Задыхающийся, обессиленный, я уткнулся лицом в Раину грудь, устало и блаженно вдыхал ее запахи и думал: «А не страшней ли отныне умирать? Чем больше познаешь радостей бытия, тем не проще умирать. Если у тебя есть женщина, семья, дети, то трудней расставаться с жизнью. Не случайно же молодым, неоперившимся легче воюется, чем взрослым, семейным. Ну, до семьи мне далековато, а вот что такое любовь женщины, изведал. Огромное это счастье, и спасибо тебе Рая».
На этот раз прикорнул я, а Рая смотрела на меня. Когда спал, то видел маму, Лену и Анечку Рябинину — порознь и всех вместе, и будто я говорю им одно и то же: «Не поминайте лихом». А когда пробудился, то увидел склонившуюся надо мной Раю; ее волосы щекотали, слезы мочили мою щеку.
— Ты что, Раечка?
— Так… Не обращай внимания. Я ж обычная баба, не сверх того. Дошло вдруг: спустя полчаса, от силы час мы распрощаемся. Как будто не было ничего промежду нами… А все ж таки я благодарна судьбе!
— Не плачь, милая, хорошая! Я тоже благодарен. Не судьбе, а тебе. За все…
— Надо идти, Саша. Уже поздно.
— Гляну. — На светящемся циферблате трофейных швейцарских часиков — половина второго. — Ого!
Рая зашептала в ухо:
— Ни о чем не прошу тебя. Об одном прошу: обещай мне жить!
Я невольно улыбнулся: на войне рискованное обещание. Ей бы сподручней дать его. Рая сказала с укором:
— Лыбишься? Я серьезом прошу. Дорог же ты мне, люб…
— Пообещать могу. Не все, однако, от меня зависит. А вот это твердо обещаю: если останусь живой, после войны человеком буду. Человеком! Чтоб за правду стоять, не кривить душой…
— Нет, скажи: обещаешь беречься?
— В пределах возможного. И ты береги себя, ладно?
— Что мне беречься? Война ушла, жить буду…
Мы вернулись с Раей в избу. Каганец был погашен, в темноте клубилась духота. На кровати похрапывал Илька, голова Клавы — у него под мышкой. Разобрав это в сумраке, я отвернулся. Рая прошла к постели, затормошила их, приговаривая:
— Пора подыматься. Пора.
Илька вскинулся, заспанный, всклокоченный, Клава капризно произнесла:
— Еще поваляться охота.
— Горячку порешь, Раинька, — поддержал Клаву Илька. — Небось лейтенант Макеев — инициатор и закоперщик, а?
— Время позднее, Илюша, — сказала Рая. — Вам же в роту…
— Точно. Там, поди, потеряли нас.
— Не смеши меня, Сашка! Никуда от нас рота не уйдет. А вот с девчатами свидимся ли, не поручусь. Хотя попытаемся. Да, Сашка?
— Если не будет марша, — ответил я, не веря в такую возможность.
— А что? Очень может быть: нас оставляют еще на отдыхе, и мы с Сашкой швартуемся к вам вечерком. Как, девоньки?
— Будем завсегда рады, — сказала Клава. — А теперичка отвертайтесь, будем одеваться…
Рая что-то прибирала на печке, Клава зевала, Илья мурлыкал песенку. И я подумал, что эти часы сроднили со мной не только Раю, но и Фуки и Клаву. Словно отныне мы связаны как-то. Наверное, так и есть. И ближе всех — Рая. Наверное, Фуки и Клава близки мне потому, что имеют некое отношение к этим вечерним, ночным часам, к тому, что было у меня с Раей. Что было — превратило меня во взрослого мужчину. Не о физическом повзрослении речь, а о духовном. Неумны и пошлы те, кто все сводит к физиологии. У нас с Раей было без грязи, без пошлости, мы оба это почувствовали. Так плотское стало нравственным. И внезапно я уверовал: пройдет день, и вечером лейтенант Макеев и лейтенант Фуки опять навестят эту избу.
Вчетвером мы вывалились на крыльцо, вышли на улицу, пошагали к околице. Была оглушающая тишина: и танки не гудели, и собаки не брехали. Луны не было, но звезды перемигивались в разрывах туч. Ветер раскачивал еловые верхушки. Туман, плотный, многоярусный, плавал над самой землей, и в нем также словно плавали избы, деревья, кусты.
Мы с Раей шли позади Клавы и Фуки. Он обнимал ее за плечи, она льнула к нему, на ходу заглядывала в глаза. Я вел Раю под руку, ее тепло уже привычно переливалось в меня. С каждым шагом мы удалялись от избы, и во мне крепла мысль: ухожу от радости, которой там меня одарили и которая еще не раз припомнится. Я был благодарен Рае, прихрамывающей рядышком, Ильке и Клаве, обнимавшимся впереди нас, и белесым звездам, и многослойному туману, и росе на проселочной пыли, и затаившемуся за Шумиличами лесу, и хвойному сырому воздуху, продиравшемуся в грудь, — всему, что окружало меня, ибо оно было жизнью.
У околицы Илька сбросил руку с Клавиного плеча: «Стоп!» Закурил. Подошли мы с Раей. Илька сказал:
— Дальше не провожайте. Попрощаемся, девоньки! — Расцеловал Клаву, чмокнул Раю, дурашливо вскинул голову.
Я обнял Раю, отыскал ее губы, Клаве пожал пальцы. Клава ойкнула:
— Больно! Медведь!
А Рая обвила мне шею и не отпускала, пока Илья не произнес:
— Баста, Раечка! До вечера, если удастся…
У меня застрял комок в горле, когда я, расцепив Раино объятие, заспешил за Ильей. На угоре оглянулся: женщины не уходили, махали косынками; я помахал им пилоткой. Фуки не оборачивался, размашисто шел, взбивал холодную слежавшуюся пыль. В кустарнике, скрывшем от нас женщин, сказал:
— Я, Сашка, не обертывался нарочно — жалостно расставаться, у них и так глазыньки мокрые. Мировые они девки, скажешь нет?
— Скажу да, — ответил я.