Значит, главной целью их рейда сюда, за линию фронта, был все же самолет. Или Гришка смотрит на летчика как уже на сделанное дело? Воронцов тоже выдержал паузу и ответил только тогда, когда командир группы резко выпрямился и неподвижным взглядом уставился на него. Шрам на его подбородке пульсировал, как живой. Словно там, под тонкой кожей, ожило вдруг некое существо, которое и напомнило своему хозяину о самом важном. Воронцов посмотрел на его шрам и сказал:
– Самолет находится там, где упал. К нему мы не подходили. Времени не было. Решили вынести вначале летчика. – И он кивнул автоматом на летчика.
– Он что, спит? Или потерял сознание?
– Я думаю, что ему нужна срочная медицинская помощь.
– А твой коновал что? Он смотрел его?
– Смотрел. И сказал, что нужно переправлять в госпиталь.
– Увидел Звездочку, и руки затряслись? Так?
– А у тебя не трясутся?
– У меня перестанут трястись, когда мы самолет найдем. Но тебе, Воронцов, и твоим ребятам, если дело сделаем до конца и чисто, ордена обеспечены. Это вам я говорю, капитан госбезопасности Омельченко.
Так Воронцов впервые услышал фамилию капитана Гришки. Настоящая это его фамилия или нет, никто из них не знал. В Серпухове, в госпитале, насколько Воронцов помнил, Гришка назывался другой фамилией. Ладно, Омельченко так Омельченко.
Тут же сели совещаться. Капитана Линева вместе с документами решили переправлять через линию фронта, не медля ни минуты.
– Кондратий Герасимович, летчика повезешь ты. – И капитан Омельченко по своему обыкновению несколько секунд неподвижно смотрел на Нелюбина, и эта пауза усиливала, утверждала его приказ в той незыблемости, которую не смеет уже поколебать никто. – С тобой пойдет один из моих ребят. Баранов. Еще двоих возьми из своих. В пути Баранов постоянно будет находиться возле раненого. Документы тоже будут у него. Ваша задача – обеспечение перехода. Костьми ложись, а летчика мне на ту сторону переправь. Задача ясна?
– Ясна.
– Но это еще не все. Если перейдете успешно, доложитесь подполковнику Кондратенкову, четыре часа отдыха и – назад. Искать нас здесь. Мы оставим связного. На связь выходить не будем. Никаких радиопереговоров. Полная тишина. «Бате» доложите: установили возможное место падения самолета, выдвигаемся туда, противником пока не обнаружены. Доложите еще и о перестрелке в районе Закут. Пусть сообщат на все наши опорные пункты, на все посты, чтобы не перестреляли нас во время выхода. Где будем выходить, неизвестно. Если сможем, сообщим по рации перед самым выходом. Все. Отправляйтесь немедленно. Лошади готовы. Отдохнете в пути.
А Воронцов тем временем перемотал сухие портянки и промасленной ветошкой принялся протирать свой ППШ. Кондратий Герасимович оставил ему два запасных диска и две гранаты Ф-1.
– Тебе, Сашка, оставаться, – сказал он, как будто из окопов отбывал в тыл, во второй эшелон. – А мне и одного диска хватит.
И теперь он осматривал их, проверял патроны. Диски были чистые, хотя и не новые. Бережливый и запасливый Кондратий Герасимович хранил свой боезапас в вещмешке. Развязал лямки, вытащил диски, завернутые в вафельное полотенце. Полотенце вначале сунул обратно в свой «сидор», но потом подумал, порылся на дне, погремел россыпью автоматных патронов и отыскал второе, точно такое же.
– На вот. На портянки пустишь. Переобуйся.
– А ты? Тебе ж сейчас в дорогу.
– Твой привал тоже будет недолог. Мне – домой. А тебе неизвестно куда. Все равно сейчас в дрегву лезть. Мне такие портянки жалко в свои вонючие сапоги совать. А тебе – что? Чужие! Чужого не жалко. – И Кондратий Герасимович сощурился, что означало улыбку.
Воронцов покачал головой, но подарок все же принял.
– Сам-то ты, гляжу, не догадался лишнюю пару портянок захватить. – И вдруг спросил: – О «древесной лягушке» не докладывал?
– Пока нет.
– Не спеши. Доложишь, когда мы уйдем. Боюсь, задержит нас Омельченко, начнет расспрашивать, что да как. А немцы, или кто там, вот-вот хватятся своего пропавшего, начнут искать. Могут выход перекрыть. Если выходить, то только сейчас. Летчик-то плох, с таким не разгонишься.
– Летчик, Кондратий Герасимович, – твой отпуск домой. Так что постарайся доставить его живым и при всех его документах и звездах.
– Думаешь, дадут отпуск?
– Вытащи этого Героя, а там Иван Корнеевич похлопочет. Он человек основательный. Сказал – сделает. И Омельченко ордена пообещал.
– Мне сейчас орден ни к чему. Мне бы ко двору съездить. Проведать своих. А то что-то не пишут. Пора бы уже письму прийти, а его все нет. Что там? Сердце каменеет от разных думок. Сны снятся разные… Один другого страшнее. А что подполковник сказал?
– Он сказал, что, если операция пройдет успешно, будет хлопотать о досрочном присвоении нам очередных воинских званий.
– Ну вот! Это ж не отпуск! Звание, ектыть… На что мне капитанская звездочка? Это тебе – служить. Тебе от капитана до генерала поближе будет. А мне…
– Вот ты свою звездочку на отпуск и обменяешь.
– Обменяешь… Армия – это тебе не базар. – И задумался. – Хотя и здесь многое купить можно. И обменять тоже. Ладно, поедем. Может, господин Радовский нам еще дорогу не перекрыл.
– Думаешь, это он тут кружит?
– Он. Вспомни, как мы возле Варшавки от него бегали. Те, которых ты пострелял тогда на опушке, точно так же были одеты. Смекаешь?
– Уже совсем к границе их придавили, а они все на что-то надеются. Не понимаю.
– Советская власть им сильно навредила. У кого хозяйство порушила, кого в Сибирь пихнула с путевкой на десять лет. У таких, как господин Радовский, имения отняла. Не смогут они смириться и нашей жизнью жить. Хотя Старшина – человек сильный. Такому поперек дороги лучше не становиться.
– А если война нас друг против друга поставила?
– Тогда – кто кого. Мы с тобой уже знаем, что он тут. А он? Как думаешь?
– Ты хорошо его прикопал?
– Прикопал… – И Нелюбин оглянулся на Воронцова, вздохнул. Тот не выдержал, отвел взгляд и невольно посмотрел на рукоятку трофейного кортика, выглядывавшую из голенища сапога.
– Живого ж закапывать не будешь…
Некоторое время молчали. И один и другой пытались унять свои беспокойные мысли, которые вот-вот могли вырваться из-под контроля. Так и сидели, спина к спине, глядя в разные стороны, но видя перед собой одно. У Кондратия Герасимовича нервы, видать, оказались потверже, и он заговорил первым:
– Ох, придется нам с тобой, Сашка, на Страшном суде!.. Я вот иной раз начну вспоминать своих… Мертвые сами в душу лезут… И – не могу. Одного, другого, третьего вспомню, а дальше – забыл… Вот теперь еще и этот будет сниться. Да еще и имя нам перед смертью зачем-то назвал. Будто в отместку. Андрей… Будем теперь его поминать.
– Брось, Кондратий Герасимович, рано нам с тобой об этом думать. Душу свою сокрушать убитыми будем после победы. Когда до Берлина дойдем и домой всех наших пленных вернем. Если доживем до того дня. А сейчас… Мы с тобой не на большой дороге, а на войне. Товарищей в беде не бросали. Чужих орденов не носим. Солдат своих не объедали. За их спины не прятались.
– Да это так, Сашок. И трохвеев не насобирали. Вот все мои трохвеи! – И Кондратий Герасимович потряс содержимым своего вещмешка. – У тебя-то, видать, не больше? Связка писем да запал для гранаты. А? Теперь вот еще новые портянки… – И Нелюбин снова сощурился, вытер со лба дождевые капли, накопившиеся в глубоких морщинах над бровями и переносьем. – И шрамы мои опять чешутся. Или к дождям беспросветным. Или к бою. И ты вон за автомат принялся… Что ты его протираешь, он и так у тебя чистый.
Воронцов посмотрел на свой автомат и снова начал полировать его промасленной тряпицей. Это успокаивало нервы.
Когда Кондратий Герасимович увел свою группу в сторону перехода, Воронцову снова вспомнилась брошенная в спину фраза: «… добивать своих повели». Кого он, Воронцов, повел добивать в Чернавичскую пущу? Екименкова? Добрушина? Колобаева? Или Егорыча? Да и Кондратий Герасимович, скорее, сам полезет на рожон, чем подставит кого из своих подчиненных. Вот и портянки мне свои отдал, добрая душа.
«Добивать своих повели…» Эх, сволочь!..
Почему мне все время приходится оправдываться, подумал Воронцов. И перед кем? Ведь он даже не увидел того, кто бросил им вслед ту несправедливую фразу. А это означает, что оправдываться теперь все равно придется. Сколько жить, столько и оправдываться. И вдруг Воронцов подумал, что, возможно, тех обидных слов, которые он явственно услышал в деревне во время выхода батальона из деревни, никто и не произносил, не бросал им в спину, что они, те слова, ему просто почудились, погребтились, как сказал бы Кондратий Герасимович. Или это он себя окликнул. На всякий случай. Чтобы помнить, что за ним идут живые люди. Не просто его подчиненные, солдаты для боя, расходный материал войны, а отцы, сыновья, братья и мужья тех, которые ждут не дождутся их дома. А он, командир, возможно, ведет их черт знает куда. Может, назад не всем суждено вернуться. В каждом человеке, это он вычитал еще в институте, в книге, которую ему как-то дал почитать профессор Флоровский, сидят двое: один твердит и зовет к одному, другой толкает на другое. Оба неутомимы. Один – Бог. Другой – Дьявол. Дьявол честолюбия, жестокой жажды стяжательства всего и вся – славы, золота, то есть денег, дорогих вещей. Да тех же орденов! И перед глазами поплыло – как внезапная соринка, окутанная слезой, – лицо майора Лавренова, командира их гвардейского полка. Вот уж кого второй не окликнет. А первый – тем более. В Лавренове давно один утвердился. И о существовании другого он и не подозревает. А может, это и хорошо? От внезапного сомнения Воронцов едва не выронил из рук ветошку, которой чистил затвор своего старенького, видавшего виды ППШ. Может, командир на передовой и не должен сомневаться? Зачем ему в решительный момент слушать в себе какие-то голоса сомнения и внутренней тревоги? Это только навредит и ему, и его подчиненным. В бою нужна твердость, быстрота, лаконизм приказа, который понятен всем. А всегда ли этой твердости хватает ему, старшему лейтенанту Воронцову? Вот уже к границе подошли. Самолеты, говорят, залетают уже в Польшу и в Восточную Пруссию. А немец все так же тверд. Каждый рубеж, каждый окоп приходится брать с бою. Оплачивать кровью товарищей. А тут еще – особое задание. Когда весь полк стоит в обороне, во втором эшелоне. Правильно заметил Егорыч: война солдату водку отмеривает кружкой, да и то только перед боем, а лиха – мерным ведром, иногда по нескольку раз на дню.