Он поймал ее уже незлой взгляд и хмуро спросил:
— Скажи… Только честно — тебе не бывает страшно?
На мгновение она опять рассердилась: почему, по какому праву каждый, кому только вздумается, лезет ей в душу, допытывается о ее состоянии? Но в тоне Виктора ей почудилась застенчивость, даже робость, и она сдержалась.
— Бывает по-всякому…
— Нет, ты скажи. Скажи! Вот ты задаешься, ты явно задаешься тем, что пошла в разведку, что сама, без посторонней помощи, добилась права бить немцев. Но ты их бьешь? Или, может быть, только прячешься за спину Осадчего? И если нет, так неужели тебе действительно не страшно? Неужели ты не хочешь, хоть иногда, опять вернуться в ансамбль и жить… в общем-то спокойно?
И слова, и тон Виктора были, пожалуй, обидными, но за ними Валя уловила иное. В повороте головы, в затаенном просящем блеске глаз, в полутонах, что звучали в голосе, было нечто такое, что заставляло думать: Виктор ищет что-то свое, очень ему нужное. Ему требуется подтверждение каких-то своих, крайне важных для него мыслей, от которых, может быть, зависит его жизнь. Весь он, повзрослевший и возмужавший, но все еще тонкий и изящный, тянулся к Вале и вздрагивал от внутреннего, тщательно скрываемого напряжения. И Валя уловила это его состояние и, почувствовав себя неизмеримо старше и мудрее его и в то же время как бы ответственной за него, не обиделась. Она посерьезнела и мягко, почти задушевно сказала:
— Если совершенно честно, так я боюсь так, что иногда сама себя забываю. Тогда мечтаю бросить все и уйти не только в ансамбль, а даже просто уехать домой. Но такое состояние бывает очень редко… Вернее, все реже и реже. Понимаешь, Виктор, я, кажется, научилась ломать себя…
Виктор вскинул на нее неожиданно острый взгляд и тревожно спросил:
— Ты поэтому и гордишься? Ты этим задаешься, да?
— Я не совсем понимаю… — смутилась и почему-то испугалась Валя. Виктор открыл то, чего она еще сама не понимала толком. Такой проницательности она не ожидала от него.
— Это и неважно. Я теперь понимаю. И если бы ты знала, как я рад, что не ошибся в тебе. Я так и говорил другим, так тебя и оправдывал: она гордится тем, что сумела победить себя. Вот это и есть самое главное для человека: если он победит себя, он победит и других. Он победит всё и всех. Я знаю это по себе. И я верю тебе, Валя. Верю, как никогда.
Вот теперь, в эту минуту, он был таким же страстным и сильным Виктором, как в зимнем лесу, когда он говорил о музыке. И Валя, примолкнув, смотрела на него и с удивлением и с нежностью, почти с любовью. Почти, потому что она не верила, чтобы Виктор мог быть всегда таким, что он смог победить себя. Ей он все еще казался слабым, но, как это ни странно, в эту минуту именно его слабость была особенно дорога ей и особенно желанна, словно она хотела защитить его, оградить от трудной жизни. Этот никогда не испытанный ею порыв походил только на то чувство, которое она испытывала когда-то к Наташке. Но это не могло быть настоящей любовью. К нему слишком явственно примешивалось чувство собственного превосходства.
Виктор по-прежнему не замечал ни теней, пробежавших по Валиному измученному и грязному лицу, ни ее погасших глаз. Он жил собой, своими мыслями и чувствами.
— Я тебе расскажу все. По-честному. Как на бывшем страшном суде, — слегка усмехнулся он. — С той поры как мы начали с тобой тренироваться в беге, я понял, что я неизмеримо ниже тебя. Ты не обижайся, Валя, я скажу честно: до этого мне казалось, что я люблю тебя.
Вале отчаянно захотелось, чтобы он остановился и сказал об этом еще раз, какими-нибудь новыми словами подтвердил, что и сейчас эта любовь не прошла. Но Виктор закусил удила.
— Потом, когда я понял тебя как следует, я понял и другое: я не имею права тебя любить.
«Почему?» — чуть не вскрикнула Валя, но промолчала и поджала губы. Виктор не заметил и этого.
— Ты сильнее меня. У тебя большая сила воли. Вначале я только злился на тебя, потом мне стало стыдно: девчонка сильнее меня. Потом я смирился, и вот теперь окончательно понял главное: не в том дело, кто мы с тобой — мальчишки или девчонки. Мы люди. Человеки! И мне не то что захотелось, мне стало просто необходимым быть таким же, как ты. Ты думаешь, я напрасно пропадаю на передовой и не хожу в село? Нет! Я учусь. Стрелять, копаться в земле, но больше всего учусь не бояться. Ты пойми меня правильно: когда я первый раз заставил себя не поклониться снаряду, я три дня ходил с задранным носом. Я победил себя. И я теперь понимаю, почему ты задаешься. Так и должно быть! И ты слушай, Валюша. Я не могу, не имею права предлагать тебе своей любви: ты лучше меня. Я это знаю, и ты меня прости, пожалуйста, за откровенность. Я понимаю, что тебе правятся совсем другие люди, непохожие на меня. Но ты все это время была мне страшно нужна. Я по тебе проверяю себя. И я решил: как только втянусь как следует в войну, я уйду в строй. Не знаю еще куда, но пойду. Скорее всего, попрошусь на командирские курсы — все-таки у меня есть образование…
Теперь она поняла почти все: и то, что Виктор действительно ушел от нее и пройдет слишком много времени, прежде чем он сам поймет, что он мог и должен был любить, не боясь, что он хуже; и то, что он действительно пойдет на командирские курсы, станет неплохим командиром. На мгновение ей показалось, что Виктор как бы изменяет фронту, ищет спокойной жизни в тылу, но тут же вспомнила, что курсы эти краткосрочные и после их окончания он будет по прежнему в зоне огня и, значит, постоянно под смертью.
И когда она поняла все это, ей прежде всего захотелось сказать Виктору, что он ошибается, что она тоже небезразлична к нему, что стоит ему быть чуть-чуть смелее, а главное, определенней, и они будут вместе. Но сказать этого она не могла, как никогда ни одна девушка ни до нее, ни после не говорила таких слов парню. Поэтому она испугалась и с необычной для нее изворотливостью спросила:
— Но, Виктор, для командирских курсов необходима боевая практика. Боевая характеристика. Если я не ошибаюсь.
Он быстро взглянул на нее, подозрительно и жестко: Валино безразличие было слишком натуральным.
— Ничего. Они у меня будут. Все равно будут. Ведь не век же мы будем сидеть в обороне.
И опять дело было не в словах, а в полутонах, в жестах и взглядах. Теперь Валя знала: он все принимает всерьез и не верит ей до конца. Ей стало страшно, совсем так, как в самые трудные минуты на передовой, и в груди глухо застучало сердце. Нужно было что-то сделать по-иному, придумать какой-то другой, более умный и, главное, более естественный ход, чтобы он поверил и остался. Ведь он нужен ей, нужен до чертиков, до колик. Но никакого хода она не смогла придумать и, замирая от ужаса, сама понимая, что говорит глупость, произнесла деревянным, нудным голосом:
— И потом, как мне кажется, твое главное призвание — музыка. Ты не имеешь права размениваться…
Как в тот вечер, когда Валя отказалась идти на концерт, Виктор взбеленился. Сжимая кулаки, слегка наклоняясь вперед, он почти закричал:
— Помогать тебе? Ты этого хочешь? Да? Неужели ты думаешь, что ты такая уж хорошая-расхорошая? Я думал, что ты настоящий человек, а ты просто задавака. Настоящая. Патентованная!..
От злости и, вероятно, от презрения он стал задыхаться и уже не находил слов. Красный, стремительный, с огромными горящими глазами, он был очень красив, и не только внешней красотой. Красота была в его вспышке возмущения, в его внутренней чистоте и непримиримости, во всем, что окружало его и исходило от него. И все-таки была в этой красоте и надрывность, слабость. Валя заметила все, поняла, что окончательно оттолкнула от себя Виктора, и как-то странно, почти обреченно успокоилась.
— И ты извини меня за то, что я оторвал тебя от твоих сверхчеловеческих самолюбований. Но мне казалось…
— Ты неправ, Виктор… — устало прикрыла глаза Валя.
— Я всегда неправ! Всегда. Но лучше быть неправым, чем таким правым, как ты. Прощай!
Он круто повернулся, сорвал пилотку и сунул ее в карман. Потом рывком расстегнул воротник гимнастерки и зашагал к передовой. Широкие голенища кирзовых сапог плавно колыхались вокруг его тонких, длинных ног…
«Он сейчас что-нибудь натворит, — подумала Валя. — Надо остановить его, объяснить…»
Но ни остановить, ни объяснить она не могла. Она долго стояла в предрассветном лесу, слушая ленивую перестрелку и еще робкий, настраивающийся птичий щебет.
Потом пошла спать.
На Орел все время летели самолеты.
Они появлялись с первыми сумерками и, освещенные уже невидимым солнцем, серебряными капельками медленно проплывали над передовой. Чаще всего одиночками, реже парами. Но этих одиночек было так много, что на фронте чувствовали: назревают события. Какие — еще не знали, но все чувствовали: дальше так продолжаться не может! Война получилась слишком спокойной.