Солнца не было видно, но лучи его, процеженные ветвями, ломились сверху, поднимая навстречу себе испарения. От них дышалось затрудненно, а еще оттого, что изранен. Правда, очень жарко, очень душно. Как перед грозой. Но на небе ни облачка. Скворцов пролежал час-полтора, то впадая в забытье, то пробуждаясь, как вдруг услышал конский храп и ржание. Оттуда, где просека. И скрип колес, мужские голоса. Скворцов сжался, ощущая полнейшую свою беспомощность. Кто они? Враги? Друзья?
* * *
Это решение я принял не сразу. Оно бродило во мне, вызревало. Как по кругу, мысли вертелись вокруг одной точки: надо решать, надо идти. Потому как лежать будем оба — что проку? Околеем — вот и весь конец. Меня это не устраивает. Культурно выражаясь — к бисовой матери все это. Духом я не падал, потому — верил в удачу. Верил, что теперь уж не должны пропасть. Но для этого надо шевелиться. Отсиживаться в глушняке — бесполезно, это ничего не даст. Шевелись, Павло Терентьевич! Пускай лейтенант полежит, а я разведаю, чего там на просеке и окрест. Может, чего и наклюнется. Хотел предупредить лейтенанта, потормошил даже, он не проснулся. Нарвал ему маленько земляники, запомнил место — и зашкандыбал на просеку. Шагов через триста увидал на песке следы подводы. Они шли по просеке с востока, навстречу мне, и сворачивали влево — наезженная в подорожнике колея, конские яблоки, коровьи блины. Догадался: съезд к хутору либо к лесной сторожке. Пошкандыбал по колее, и она вывела к лесникову домику. Понаблюдал: двор пустынный, на цепи собака. Унюхала меня, лает, гремит цепью. На крыльцо выходит цивильный мужчина, пожилой, в украинской сорочке, за ним — женщина, тоже немолодая. Мужчина говорит:
— Кто-то в кустах.
Женщина отвечает:
— Мало ль людей шатается?
Переговариваются по-местному, но я разбираю, научился за два года понимать. Похоже, больше никого во дворе нету. Либо пан, либо пропал. И я выхожу из кустов, иду к дому. Они не смотрят на меня. Я смотрю на них. Мужчина цыкает на пса, тот забирается в конуру. Женщина вздыхает. И по вздоху понимаю — не прогонят. Не только не прогнали — накормили: кринка молока, краюха хлеба. А когда рассказал про начальника заставы, хозяин запряг лошадь, и мы поехали за лейтенантом. Уже в доме, за столом, затеялся этот разговор, а по пути хозяин уточнил окончательно: схороним вас с лейтенантом в охотничьей сторожке, это на отшибе, среди болот, германцы туда не доберутся, передохнете, подлечитесь, а там видно будет. Я согласился: видно будет. Нутром чуял: надежные люди, не продадут, подмогнут чем ничем.
Когда подходили к начальнику заставы, он приподнялся на локтях, глянул на меня, на хозяина и ничего не сказал…
Простоволосая рябоватая женщина, впустившая в хату Иру, Женю и Клару, неплохо говорила по русски. Она объяснила:
— Я русская, зовут Матреной. Родилась во Владимире. Который в России. Девчонкой привезли в другой Владимир, в Волынский. А после вышла взамуж за этого красавца и очутилась туточки…
Она была словоохотлива, а муж, не без издевки названный ею красавцем, был как безъязыкий. Как открыли им дверь, он звука не проронил — выходил, приходил, что-то делал, плюхался на лавку, глядел на них липко, по-мужски: глазки маленькие, без ресниц, но брови лохматые, расплющенный нос в бородавках, — жиденькие усы, толстые и тоже будто расплющенные мокрые губы, и был он малость горбатый. Правда, и Матрена не писаная красавица, баба как баба. Но взгляд у нее синий, добрый и приветливый.
Впустив их в хату, Матрена спросила: «Так вы с заставы?» Они кивнули, и Матрена сказала: «Проходьте». Усадила на лавку, дала отдышаться. Потом полила водицы — умылись, протянула рушник — утерлись. Пригласила к столу, поставила чугунок тушеной капусты, тарелку с нарезанным салом, разрезала на ломти поляницу. И все время говорила, говорила: о себе — леший ее занес сюда, на Волынь, о муже — пьяница и бабник, куркуль, о детишках — вон куча сопливых, куда денешься, а то бы бросила этого красавца, уехала куда глаза глядят. И словно забыла, что на свете война, что сидящие перед ней измученные женщины — с той войны.
— Красивые вы бабы, городские, — сказала она всем трем и будто вспомнила, всплеснула руками: — Мужики-то ваши, прикордонники, где? Пропали?
— На заставе остались, Мотя, — за всех ответила Ира.
То, что ее назвали по имени, понравилось хозяйке. Она зарумянилась, сочувственно сказала:
— Досталось прикордонникам. Ай, ай, что германец натворил! Что ж теперь будет?
Никто этого не знал, поэтому, наверное, и не ответили ей. А муж проглотил язык, лишь разглядывал советок. Мотя перехватила его взгляд, насупилась:
— Чего, кобель, уставился? У людей горе, а ты вылупился!
Муж дернул приплющенным носом — как-то из стороны в сторону, ухмыльнулся, но глаза отвел, вышел во двор,
— Что будете делать? — спросила Мотя, когда поели, поблагодарили, разомлелые, опьяневшие от пищи.
Опять ответила Ира:
— Нам бы отдохнуть, поспать бы. Ночь без сна.
— Постелю рядно. На полу, в хате. А после чего?
Ответила Клара:
— Приютить нас не сможете? На время?
— Спрятать? Так не спрячешь же, на селе все на виду.
— Мы б работали по хозяйству…
— Понятно это, задарма хлебушком не кормят. — Мотя говорила суховато, по-деловому. — Да не в том кручина. Соседи сволочные, чуть что заметют, донесут, немцев полно и националисты взяли силу, командуют… Германец еще не вступил в село, а уж дядьки похватали голову сельрады, колхозного голову, еще кого из активистов похватали. И — в петлю, каты… А танкиста вашего отвезли в комендатуру, сдали германцу. Таночку-то подбило, она загорелась, парнишка выскочил — и в лес. Дядьки догнали, кто хотел вешать, кто — зарубить. А ихний главарь Крукавец приказал: «В комендатуру. Танкист — то держава. А своих можем сказнить…» Боятся, сволочи, что держава спросит с них.
— Спросит, — сказала Женя.
Мотя посмотрела на нее с неодобрением, сказала;
— Когда спросит-то?
— Может, и скоро.
— А может, и нескоро… С вами-то что будет? Не попасть бы в лапы к Крукавцу. Лютей германца тот Крукавец.
Проворно достала из сундука рядно, расстелила его в горнице, кинула с кровати подушки, занавесила окно — от солнца. Оно уже было дневное, пронзавшее и занавеску; Жене, легшей к окну, было жарко, она ворочалась, откидывала со лба влажную от пота прядку. Юбок они не сняли, а кофты сбросили, оставшись в лифчиках. Женя расстегнула свой сзади, ослабила лямки, и, когда ворочалась, он сползал с грудей. Ира и Клара затихли, посапывали. За окном кудахтали куры, глюкали индюки, визжал поросенок, плакала, канюча, девочка, скверно ругалась Мотя, что-то бубнил ее мужик — язык у него все-таки есть. Звуки эти сливались, спрессовывались, и будто спрессованная из них стена вырастала между заставой и этим домом, этим двором, обойденным войной. Стена была высока, непреодолима и для Игоря и для нее, Жени. Жив ли он? Верю: жив! Но им отныне и навсегда находиться по разные стороны, сколь бы ни тянулись друг к другу. Из ее нынешнего дня прошлое виделось иным, очищенным. И она сама становилась чище, хотя вина ее перед сестрой не снималась. Вина будет с ней долго, если не всегда. Игорь ни в чем не виноват, виновата она одна.
Проснулась от грубого, от наглого прикосновения. Мозолистая, жесткая рука шарила, шарила. Женя вскрикнула, открыла глаза и увидела нагнувшегося над собой хозяина.
— Пошел вон! — крикнула она и ударила по чужой, вонявшей чесноком роже.
— Что ты, что ты, девка? — Он успокаивал, скорее удивленный, чем раздосадованный.
Шум разбудил Клару и Иру. Спросонок они не сразу разобрались, в чем дело. А когда разобрались, тоже стали кричать и браниться. На шум пришла Мотя, встала в сторонке, прислушиваясь. И хозяин стоял в сторонке, прислушивался, словно не без удовольствия. Вздохнул, сказал:
— От бабы! Огонь! Не то что моя… — и ткнул пальцем в Мотю.
Мотя поджала губы, произнесла с расстановочкой:
— Ну, вот что, бабоньки… Придется нам расстаться… Не потому, что муженек глаз на вас положил, кобеляка. Хотя радости от этого мне мало… А потому, что соседка, Ульяна-стерва, видала вас. Спрашивает меня возле колодца: что за бабы у тебя остановились, не советки ли? Боюсь: донесет, стерва… Уходить вам надо, красавицы…
— Да, мы уйдем отсюда! — сказала Женя. — Чтоб терпеть приставания? Катись к черту на рога!
— Куда пойдете? — сказал хозяин миролюбиво. — Оставайтесь, авось, Ульяна не донесет…
— Донесет! На бесстыжей харе у ней написано! И попадете вы в лапы к Крукавцу, лопни он, кат!
— Насчет Крукавца потише, жена. А то он укоротит твой язычок! Куда же товарищам или, скажем, гражданам советкам податься?
— А то не знаешь? В лес, на отшиб. На хутора! В селе разве схоронишься? Сколь народу…
— Не обессудьте, но мы уйдем, — сказала Ира, вставая.
— Хоть темна обождите, — сказал хозяин.
— А чего ждать? Чтоб Крукавец пожаловал? Так и нам не поздоровится, муженек мой разлюбезный!